Затем он схватил сверток, как белка орех бальдо, и отошел обратно к столу.

– Что это? – осведомился Бардо, который, стоя у края алтаря, с ахами и вздохами теребил свои усы.

– Данло принес мне подарок, – объяснил Хануман. На мгновение он лишился своего самообладания – казалось, что жест Данло его ошарашил, но через это просвечивал тайный восторг. Он смотрел на Данло с грустью, все так же держа пакетик в руке.

– Разверни же его, – сказал Бардо.

– Но я уже раздал все свои подарки. У меня ничего не осталось для Данло.

– Ты уже подарил мне самое драгоценное, что есть на свете. – Данло говорил без всякой иронии, но сознавал, что в его голосе слышатся гнев и боль. – Свою дружбу. Свою любовь. Свое… сострадание. И рану, которая никогда не заживет.

Их глаза встретились, и между ними заструилось глубокое понимание, как будто оба их мозга соединились посредством зрительных нервов. В этот миг Хануман ничего не сумел бы скрыть от Данло, и Данло от него тоже – в особенности то, что ему хорошо известен мотив Хануманова преступления.

Я знаю почему, думал он. Я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что…

Хануман стоял, явно не решаясь развернуть подарок. Затем, под взглядами двухсот рингистов, он осторожно распеленал кожаную обертку, явив бога во всем его совершенстве.

Вот чего ты боялся: что я знаю, почему.

– Что это? – спросил кто-то.

– Похоже на шахматного бога, – сказал Бардо.

– Покажи его нам!

Хануман отшвырнул кожаный лоскуток и, держа бога за основание, поднял его над головой.

– Это чтобы заменить твоего недостающего бога, – пояснил Данло.

Бардо поднялся на алтарь, чтобы лучше видеть – красивые вещицы ручной работы всегда интересовали его.

– Где ты его купил? Это ведь ярконская работа? Просто чудо – ему, наверно, цены нет!

Многие зрители тоже выражали свое восхищение, но другие молча созерцали прекрасный лик бога.

– Я сам его сделал, – сказал Данло. – Нашел моржовый клык и вырезал его. Деваки научили меня резать по кости.

Хануман тоже смотрел на бога, не в силах отвести от него глаз. Он вертел фигурку так и сяк в мерцании свечей, горящих в золотых подсвечниках. Огоньки, обводя плавные костяные линии, играли на страшном лице бога.

– О Данло, – сказал Хануман.

Он смотрел на бога, а Данло – на него. Понимал ли Хануман, что этот дар – не только предложение мира, но и синтез двух взглядов на вселенную? Он должен был понимать. Должен был видеть, что между стремлением гореть и стремление вспомнить существует связь. Страшный огонь жизни и чистые воды Старшей Эдды в конечном счете созданы из той же субстанции, и Хануману придется смириться с этим конечным парадоксом существования.

– Никогда еще не видел ничего подобного. – Костяшки у Ханумана побелели – так крепко он держал бога. Ему следовало бы поклониться Данло, но вид бога что-то глубоко затронул в нем, и его лицо приобрело столь ненавидящее и яростное выражение, как будто Данло положил ему в ладонь горячий уголь.

– Я надеялся, что он подойдет к другим твоим фигурам.

– Можем ли мы рассматривать это как добрый знак твоего возвращения на Путь?

Данло сглотнул, преодолевая сухость в горле:

– Сожалею, но нет. Это просто подарок.

– Что ж, прекрасная вещь.

– Я надеялся на то… что он тебе понравится.

– Он не просто прекрасен – это плод вдохновения.

Данло увидел в глазах Ханумана былое безумие, и мускулы его живота напряглись, словно в ожидании удара.

– Этот бог чем-то похож на твоего отца, – сказал Хануман.

– На отца?

– На Мэллори Рингесса, чье вдохновение всех нас ведет за собой.

Данло с десятифутового расстояния посмотрел на бога новыми глазами. На его длинный нос, глубокие глазницы, на чувственный рот, выражающий одновременно жестокость и сострадание. Внезапно и он увидел то, что видел Хануман.

Шахматный бог походил на Мэллори Рингесса в молодости, еще до того, как тот переделал себя под алалоя. Данло, не сознавая, что он делает, почти случайно изваял подобие свовт го отца.

– Я не знал этого, – сказал он, глядя на свои красные, покрытые волдырями пальцы. Не странно ли, что все то время, когда он работал над богом, его руки знали то, чего не понимал разум?

– Да, тебя посетило вдохновение, – произнес Хануман, – но это вдохновение ложное.

– Но Хану…

– В бытность свою человеком Мэллори Рингесс отличался страстным характером. Уж если он любил, то любил. Если он плакал, его слезы сожгли бы глаза человеку более мелкого калибра. Мы все это знаем. Но Рингесс-бог выше подобных эмоций. Свои страдания он оставил позади. Понимаешь, Данло? Ты даришь нам человека, а не бога.

– Нет-нет, Хану, ты не…

– Значит, не понимаешь. И никогда не понимал.

Они оба почти кричали, перекрывая ветер, который обрушился на собор, как океан. Ветер ревел и тряс окна – казалось, что цветные стекла вот-вот посыплются вниз. Но Данло лишь смутно осознавал возможность этой катастрофы – все его чувство сосредоточилось на Ханумане. Видя, что буря все равно заглушает его голос, он перестал кричать и иерешел на шепот. Хануман никак не мог расслышать его, но, должно быть, прочел по губам, что он говорит:

– Если боги действительно обладают такой властью, сделай Тамару прежней.

– Разве я бог, Данло? – отозвался Хануман, тоже шепотом, чтобы никто, кроме Данло, не слышал его.

– Но она страдает – она пытается вспомнить себя и не может.

– Я знаю.

– Помоги мне. Пожалуйста.

Щеки Ханумана внезапно вспыхнули, как будто Данло ударил его по лицу.

– Тридцать дней назад я просил о помощи тебя, но ты не помог мне.

– Я… не мог.

– А я не могу помочь тебе.

– Ты мог бы достать копию Тамариной памяти из своего компьютера. Мы впечатали бы ее, и Тамара вспомнила бы.

– Нет. Это невозможно.

– Но почему, Хану?

– Потому что ее память уничтожена. Я не собирался сохранять ее – ты знаешь, почему.

Хануман потряс богом, направленным на Данло, словно обвиняя его в преступлении еще более тяжком, чем кража памяти. Данло понял, что надеялся тщетно – он просто еще раз отгородился от вселенной мечтами, вместо того чтобы ухватить реальность текущего момента. Теперь остался только ветер, сотрясающий хрупкие окна, и потоки холодного воздуха. Осталась ненависть. Он смотрел на Ханумана, а Хануман на него, и что-то темное и первобытное струилось между ними, туда и обратно.

Я не должен его ненавидеть, думал Данло. Не должен.

Тем не менее он ненавидел. Это неудержимо нарастало в нем, захлестывая мозг при каждом ударе сердца. Он думал, что огородил свою ненависть стеной, но стена рушилась, и ненависть хлестала наружу, словно зараженная кровь из раны.

Данло затряс головой, вонзив ногти в ладони. Бардо, стоящий рядом, гаркнул:

– Что ты говоришь? Что тут происходит, во имя Бога?

Сбоку взметнулся золотой шелк, но Данло смотрел прямо перед собой. Он сознавал, что Бардо надвигается на него, но не мог оторвать глаз от глаз Ханумана.

– Что ты такое сделал? – прошептал Хануман. Он держал бога перед собой обеими руками, как будто собирался переломить его пополам.

– Нет! – крикнул Данло, но голос его потерялся в пустоте собора. Ему показалось, что и сам он падает в пустоту, черную и бездонную, как подземная пещера. Он не слышал ничего, кроме убийственного ветра, который выл вокруг и свистел в трещинах. Люди ежились, обхватывая себя руками, но Данло пылал, как охваченный горячечным жаром ребенок. Горели руки, живот, голова, и глаза жгло от вида блестящего кусочка моржовой кости в маленьких руках Ханумана.

Нет, нет, нет.

Казалось, что Хануман собирается с силами, чтобы сломать бога. Его руки сжались в кулаки. В глазах стояли слезы, любовь и безумие, как будто ему невыносимо было смотреть на Данло – но ни один из них не мог отвести глаз. Всю жизнь он старался создать вокруг себя оболочку железной воли и почти преуспел в этом. Теперь между ним и вселенной осталась только одна связь.