Долгое пребывание на холоде изнурило Данло, и он снова прислонился к дереву. Его пальцы нашли обугленную рану там, где редкая зимняя молния расколола кору. Горячка и молния.

Он помнил ту горячку, сопровождаемую пеной изо рта, которая погубила его народ. Ветер крепчал, неся с собой густые, неподвластные времени запахи гор, запахи жизни и смерти.

Лучшим в роще ши как раз и было разнообразие запахов: дымящийся помет гладышей на снегу, лед, поземка, раздавленные ягоды йау, горячий сок на месте сорванных ветром листьев.

Где-то в горных лесах стая волков, должно быть, убила шегшея – самца или оленуху. От ветра пахло кровью с примесью выпущенных шегшеевых внутренностей. Почти все волки любят полизать перебродившее содержимое желудка шегшея, прежде чем приняться за печень.

– Данло, ты меня слушаешь?

Данло, по правде сказать, почти не слушал. Запустив руку под шапку, он потер щетину на голове. Ему вспомнился один обычай деваки. Мужчина, нечаянно поранив другого, должен пролить собственную кровь, чтобы искупить боль, которую причинил.

– Данло!

Анаслия – так называют деваки эту разделенную боль.

– Данло, пожалуйста. Посмотри на меня.

Но Данло смотрел вниз, ища глазами подходящий камень.

Собственные следы на снегу окружали его кольцом, и земля коегде обнажилась. Он опустился на снег и замерзшими пальцами выковырнул белый камешек и осколок гранита. Быстрым и точным движением он стукнул одним камнем по другому, отколов от гранита острую пластинку величиной с листок ши. Она плохо подходила для того, чтобы резать, но Данло за неимением кремня или обсидиана зажал ее пальцами и приставил ко лбу. Сделанный им разрез протянулся от щетинистой линии волос до брови. Он резал глубоко, до кости, ведя черту наискось через весь лоб. Кровь залила ему брови и закапала в снег.

– Что ты делаешь? – Хануман бросился к Данло и упал на колени рядом с ним. – Что ты наделал?

Данло пытался отвернуться от него. Он раздвинул пальцами края раны, чтобы как можно больше крови излилось в мир.

Много крови потребуется, чтобы искупить смерть Хайдара, Чандры и всех его соплеменников. Он знал, что смертные муки всего племени разделить не сможет – столько крови ни у кого нет. Шайда тот, кто приносит смерть своему народу. Нет, никогда ему не искупить смерть деваки и даже собственную шайда-жизнь – ведь его время умирать еще не пришло. Но он может отдать мертвым свою кровь и свою боль. Его лоб изнутри и снаружи представлял собой целую вселенную боли.

– Данло, Данло! – Хануман прижимал к его лбу пригоршни снега, пытаясь унять кровь. Но крови было слишком много, и она превращала снег в красную слякоть. – О Боже! – повторял Хануман снова и снова. – О Бог мой!

Рана Данло, возможно, напомнила ему о смерти – об убийстве – собственного отца в фамильной читальне, и Хануман обезумел от страха.

– Ох, Данло, Данло! Зачем ты это сделал? – Он расстегнул «молнию» своей парки, вынул из пальцев Данло осколок камня, откромсал им кусок своей шерстяной рубашки и обвязал голову Данло под промокшим от крови ободком шапки.

– Я отдаю кровь мертвым, – объяснил Данло.

– О нет, только не теперь! Пойдем скорее – надо отвести тебя к резчику, пока ты не истек кровью.

– Погоди. – Данло, несмотря на полыхающую боль над глазом и кровь, уже промочившую повязку насквозь, знал, что головные раны часто кажутся серьезнее, чем они есть на самом деле. – Погоди. Твое лицо – твое благословенное лицо.

Удивительно, как выражение чьего-то лица может изменить всю вселенную. Вернее, то, что скрывается за этим выражением. В том, как сморщился красивый лоб Ханумана, в дрожании его чувственных губ было что-то новое – Данло не представлял себе, что когда-нибудь это увидит. Красота этого лица ужасала. Страшный и прекрасный порыв сострадания преобразил его. Деваки переводят слово «сострадание» как «ансалия», что означает буквально «страдать вместе». Как Хануман страдал! Данло не мог выносить зрелища этого лица. В сострадании его друга было что-то больное и надрывающее сердце, что-то извращенное.

Данло поднял голову и заглянул в безбрежную черноту за голубизной неба. Ему вдруг стало страшно – непонятно отчего. Он не смог бы выразить этот страх словами. Но нутром знал, в чем дело: он пробудил в Ханумане извращенное сострадание, в котором куда больше ужасного, чем прекрасного.

– Что ты так смотришь? – Глаза Ханумана, полные слез, колыхались, похожие на два бледных зеркала.

Анашайда, шептало его глубинное «я»: берегись этого извращенного сострадания – оно может изменить обе ваши жизни и даже судьбу всего живого.

– Данло! О Боже, ну почему кровь никак не останавливается? – Хануман снова откромсал кусок рубашки и сменил Данло повязку.

– Прижми ее к голове, – буркнул Данло, встретившись с ним глазами. – Покрепче – тогда остановится.

– Вот так? – Хануман прижал ладонь ко лбу Данло.

– Да, хорошо.

– Все еще идет? – Распахнутая парка Ханумана пропускала ветер, рубашка превратилась в лохмотья, и он весь дрожал. – Бог мой, – пробормотал он, громко стуча зубами, – никогда не видел так много крови.

Выдыхаемый им углекислый газ горячими короткими толчками бил в лицо Данло.

– Все нормально, – сказал Данло. – Спасибо.

Хануман медленно ослабил свой нажим, а потом совсем убрал руку. Взглянув на свою окровавленную, испорченную перчатку, он рубанул кулаком воздух.

– Почему ты не применяешь свою ахимсу по отношению к себе самому? И зачем только Педар показал тебе это дурацкое фото!

– Деваки убил не Педар.

– Конечно, нет.

Данло никогда не думал, что в двух простых словах можно выразить столько презрения.

– Пожалуйста, не вини Педара. Он просто…

– Он ничтожество. Он пытается опозорить тебя, потому что не может вынести собственного позора. Своей слабости, своей низости. Он даже страдания не может выносить по своему слабодушию. Вот и старается взвалить их на тебя.

– И ты его за это ненавидишь.

– Как же иначе? Мы всегда враждуем с такими, как они.

– Но ахимса запрещает…

– Ахимса! – Хануман побелел от ярости. – Для настоящего человека это не закон!

– Но убивать…

– Послушай меня, Данло: «Делай, что считаешь нужным – это и будет закон».

– Чей закон?

– Наш.

– О, Хану!

Держась за лоб, Данло обернулся к западу. Тучи уже скрыли солнце, он попытался вслушаться в то, что говорил Хануман.

– Немногие настоящие люди, появившиеся вследствие эволюции, каждый со своими уникальными способностями… твой родной отец, Мэллори Рингесс… этот онтогенез человека в бога, гений, создающий свое истинное «я»… – Гладкая речь Ханумана почти не проникала сквозь купол окружающих Данло звуков. Где-то в небе чайка звала свою пару, и ее «хра-хра» пугало чирков в их зимних гнездах; на деревьях слышалось хлопанье крыльев и нервное чириканье. Сильный свежий ветер несся с горы над осыпями и ледниками, и листья ши под его напором трепетали, как серебряные, – казалось даже, что они звенят. Данло весь ушел в эти звуки, но голос Ханумана в конце концов победил.

– …истинное «я» и истинную волю осуществлять свою судьбу. – Эти умные слова наполняли Данло страхом и заставляли кровь пульсировать в жилах. Хануман больше всех, кого он знал, был готов принять свое будущее и возлюбить свою судьбу, какой бы ужасной и трагической она ни оказалась.

Ти-миура халла, подумал Данло. Следуй за своей судьбой, повинуйся заложенной в тебе воле к жизни. Но что, если эта воля погубит чью-то другую жизнь?

Они покинули рощу, миновав горный склон и громадные ледяные изваяния Эльфовых Садов. Хануман настаивал на том, чтобы проводить Данло в лазарет колледжа, но Данло не хотелось объяснять, откуда у него взялась рана на лбу, – поэтому оба направились по крайней восточной дорожке Академии прямо к Дому Погибели. Там, в пустой купальне четвертого этажа, Хануман заклеил лоскутья кожи на лбу у Данло, но сделал это не слишком умело: когда рана впоследствии зажила, над левым глазом остался яркий шрам, похожий на зигзаг молнии.