– Теперь мало кто сохранил вкус к поэзии. А ведь когда-то она была душой цивилизации.

– Мой отец… любил поэзию, – ответил Данло, не зная, что сказать.

– Это известно. Рингесс как-то сказал, что стихи – это мечты вселенной, кристаллизовавшиеся в слова.

– А поэты – та часть вселенной, которая предается мечтам?

– Верно. Но мечты, как ни печально, порой губят мечтателя. За совершенство слов расплачиваются сломанными жизнями.

Данло, несмотря на чрезвычайность ситуации, улыбнулся.

Самый большой парадокс воинов-поэтов – это, пожалуй, то, что ради достижения момента возможного они пользуются не только ножами, но еще и стихами.

– Сейчас я прочту тебе начальные строки одного стихотворения, старого-престарого – готов ли ты услышать их, Данло ви Соли Рингесс?

Хануман внезапно стиснул руку Данло, словно цепляясь за камень на краю пропасти.

– Да, – сказал Данло. – Читай.

И воин-поэт, шевеля губами в нескольких дюймах от лица Данло, произнес звонким сильным голосом:

Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…

Данло, слушая эти полные совершенства слова, смотрел на огненные шары, заливавшие лестницу своим ярким светом.

Свет падал на лицо воина-поэта и окрашивал каждый камень и каждую полоску раствора в стене цветами кобальта, лаванды и розы. Данло, под впечатлением этой красоты и совершенства, улыбнулся, глядя в глаза воину-поэту.

– Ты хорошо расслышал, молодой Данло? Я повторю еще раз – слушай как следует:

Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…

Слова лились в уши Данло чудесной золотой музыкой. Ему можно было и не слушать их во второй раз. Он превосходно помнил все стихи, которые знал наизусть, и после первого же прочтения понял, что этих стихов не знает.

– Тебе остается прочесть четвертую строку. – Воин-поэт приблизил нож еще на полдюйма к глазу Данло. – Ты ее знаешь?

Твердая маленькая рука Ханумана дрогнула в руке Данло.

– Скажи ему, Данло. Скажи.

Данло видел теперь, что лицо Ханумана тоже прекрасно и что оно играет всеми красками надежды. Хануман был уверен, что он знает стихотворение. В этот момент он верил, что Данло знает все стихи во вселенной.

– Ну, говори же!

Данло покрепче сжал его руку, набрал воздуха и прочел сам:

Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…

И его голос затих, уходя в бесконечность. Данло надеялся, что он ошибается, что стихотворение еще отыщется в памяти, как алмаз среди груд простого камня. Он надеялся, что одно совершенное слово повлечет за собой другое, и он, произнеся строфу с самого начала, вспомнит ее конец. Но как можно вспомнить то, чего никогда не знал?

– Я прочту стихи в третий раз, – сказал воин-поэт. – В третий и в последний. Если ты не сможешь закончить, то должен будешь приготовиться к своему моменту.

Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…

– Так что же, Данло ви Соли Рингесс?

Длинные ногти Ханумана впились ему в ладонь. Кровь закапала вниз, и нельзя было понять, чья она – Ханумана или его.

– Данло, Данло, – прошептал Хануман с обезумевшими от боли глазами. – Ну пожалуйста.

Данло остро ощущал запах масла каны и горько-сладкое дыхание поэта. В мире не осталось ничего, кроме гортанных стонов Ханумана, собственного глубокого дыхания и серебристого блеска иглы и ножа. Голова была пуста, как чернота между звездами. В ней не было ничего – и было все. Был свет огненных шаров, отражающийся от полированного базальта красивыми волнами. В свете всегда есть что-то дикое и странное, как будто несметные миллионы его фотонов несут с собой память о далеких звездах и иных временах. Данло знал почему-то, что в свете можно закодировать все: надежды, слова и сокровеннейшие мечты вселенной. При этой мысли световая завеса, падавшая на него (и на Ханумана, и на воина-поэта), разодралась, и за ней открылось нечто, на что нельзя было смотреть и от чего нельзя было отвернуться. Это был свет по ту сторону света, высший и низший свет. Он состоял из тысячи странных новых цветов, почти невыносимых для глаза, и в каждом оттенке заключался целый мир – пространство, память и время. И Данло чувствовал, что позади его глаз, глубоко в крови, тоже живут целые миры, а в них заключены другие.

Эта глубина и странность, которую он открыл в самом себе, поражала его. С его памятью творилось что-то непонятное, как будто в ней содержалось гораздо больше, чем он когда-либо знал. Он должен был вспомнить себя. В его жизни (а может быть, и в жизни других людей) было что-то очень важное, что он должен был вспомнить. Теперь, как и в каждый момент своей жизни, он, как ребенок на берегу океана, всегда находился на пороге этого великого откровения, но оно каждый раз ускользало от него. Его преследовало ощущение утраченного времени и страшное подозрение, что он забыл целые куски своей жизни.

Но самым ужасным была уверенность, что эти воспоминания лежат где-то у самой поверхности его души – ждут и струятся, как океан под корой льда и снега.

Я забыл, что забыл…

Воин-поэт в странном свете лестницы, глядя на Данло с жуткой улыбкой, потрогал своим красивым пальцем лезвие ножа. И тут, словно айсберг, рухнувший в звездное море, в уме у Данло возникло слово. За ним явились другие, великолепные и совершенные. При всей своей странности они показались Данло старыми знакомыми, точно он когда-то сочинил их сам – вернее, не когда-то, а прямо сейчас, как будто только эти простые словам могли достойно завершить строфу.

В мире…

– Данло ви Соли Рингесс, – прошептал воин-поэт, – готов ли ты к своему моменту.

Данло слегка склонил голову, но прежде чем воин-поэт коснулся его своим ножом, прочитал, глядя ему в глаза:

Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…
В мире, славящем меня!

– Да! – вскричал Хануман, сдавив руку Данло. – Да! Вот он, стих!

Пять секунд Данло смотрел воину-поэту в глаза, подмечая там оттенки изумления, восторга, почтения и страха. С бесконечной грустью воин-поэт убрал иглу от шеи Данло и опустил нож.

– Ты ответил правильно, – сказал он Данло. – По правилам моего ордена миг спустя ты будешь свободен.

Он отошел на несколько шагов назад, не сводя глаз с Данло и Ханумана. Взглянув на их соединенные окровавленные руки, он спрятал иглу обратно в карман, однако нож оставил.

В коридоре позади него стал слышен скрип дверей и приглушенные голоса, но он не обращал на это внимания.

– Почему… он хочет… освободить нас? – выговорил Хануман.

– Потому что я должен, – ответил воин-поэт.

– Но ведь ты… подрядился… убить меня!

– Да, и поэтому многие избегают заключать контракты с нашим орденом. Впрочем, прошло уже много времени с тех пор, когда мы в последний раз разрешали кому-то занять место своего друга. Это произошло 212 лет назад, в храме на Жакаранде, перед Валерианскими воротами. А из тех немногих, кто искал момента возможного, никто так и не смог завершить стихи – до сегодняшнего дня.

Воин-поэт устремил пристальный, глубокий взгляд на Данло, ликующего и озадаченного собственным успехом, но тут на Ханумана напал кашель, и он стал задыхаться.

– Можно мне взять дротик? – спросил Данло. – Чтобы он мог… уснуть?

– Один момент. Есть еще одно, что Хануман должен видеть, если уж действовать по всем правилам.