Когда я очнулся, в вагоне было полутемно, а поезд шел очень хорошо, как бы огромными скачками. За окном лежала лиловая снежная равнина. Сколько мне предстояло еще прошагать по ней, правда, в ином направлении!
Пришел морячок, звал нашего лейтенанта к себе в купе играть в карты. Слово «купе» он произносил, как «капэ». «КП».
А поезд все мчался, и наступила ночь, и утро, и солнечный морозный день за окном, а поезд все мчался, как бы гигантскими прыжками. Мы пили кипяток и ели тушенку и сало с хлебом. При всех есть это было неудобно, хотя норма питания у нас была не такая уж большая. Мы смогли угостить только женщину с дочкой.
Этот длинный морозный день пролетел мигом, потому что я бы хотел ехать так очень долго, все ехать, ехать и ехать без конца, даже сидя. Это было так же прекрасно, как шагать, не неся на плече противотанкового ружья, и знать, что никто нести его не прикажет. Прошли заметенные глухие леса, опять полиловела за окном снежная равнина. Я смотрел в окно, и что-то непривычное, странное было в проплывающих деревушках, уносящихся назад поселках. Я услышал над плечом хриплое дыхание сержанта.
– Светомаскировки нет, – сказал он мне. – Ты понял?
Да, пусть не такие уж яркие, но мигали огоньки деревень в снежных полях, светясь, выбегали к полотну заводские поселки.
Ночью, тряся за плечо, меня разбудил лейтенант. Горела под потолком свеча в фонаре, все спали.
– Подъем, – сказал лейтенант тихо. – Подъезжаем.
В скудно освещенном, теплом бревенчатом домике станции, где дремало на лавках несколько баб с узлами, ожидая утра, лейтенант первым делом внимательно рассмотрел обратное расписание.
– До Бескудникова далеко, кто знает? – спросил он громко. Бабы зашевелились, а с лавки поднялся мальчишка лет двенадцати, забросил за спину полупустой холщовый мешок.
– Пошли-те, я отведу. – Он явно обрадовался, что нашлись попутчики.
Мороз стоял крепкий, скрип от наших шагов был такой, будто шел взвод. Мы сразу углубились в лес. Слегка отсвечивала накатанная полозьями дорога. Пацан шел впереди молча и очень быстро.
– Сколько до Бескудникова? – спросил лейтенант.
– Семнадцать верст будет.
– Семнадцать верст до небес и все лесом, – прохрипел сержант.
– И полем тоже.
– Едешь откуда? – спросил еще лейтенант.
– На рынке был.
Дальше пошли молча. Мальчишка катился впереди, громко окрипели наши слитные шаги, стягивало морозом кожу лица, я то и дело потирал перчаткой нос и скулы. Как махорочный дым, белой струйкой вылетало дыхание. Слева сквозь заснеженные вершины сосен схваченная морозным кольцом матово светилась луна.
Километров, может быть, через десять вошли в спящую деревню, и где-то посередине ее мальчишка неожиданно свернул с дороги, сказал:
– Прямо идите, будет Бескудниково, – и исчез в воротах.
А мы так же молча, подобравшись, пошли дальше, миновали деревню, и вновь оказались в лесу, но теперь впереди уже смутно клубилось, угадывалось самое начало утра. Лес сразу, как отрезали, кончился, мы уже были в поле, дорога поднялась на бугор, и перед нами открылся величественный малиново-сизый, тусклый от мороза восход. И далеко впереди лежала деревня, там уже затопили печи, и над крышами абсолютно вертикально, как корабельный лес, как невиданная колоннада, подсвеченные розовым, стояли дымы.
С тех пор как мы вышли из своей землянки, за все время, пока мы ехали в том прекрасном поезде, я не думал о Черникове, словно забыв, куда и зачем мы едем. Конечно, эта мысль жила где-то внутри, но я ее откладывал на потом. И теперь, когда я, замерзший, увидел эту деревню вдали и колоннаду дымов над трубами и представил себе спящего в тепле Черникова, я ощутил ненависть и омерзение.
А что же чувствовал сейчас сержант Маврин!
Мы спустились в низину, и деревня скрылась из глаз; лишь дымы стояли высоко над снежным горизонтом. Потом мы снова взошли на бугор, деревня была совсем рядом. И уже на деревенской улице, у бегущих в школу ребятишек с трудом удалось добиться, где же нужная нам изба – Черниковых в деревне оказалось много.
«А может, его здесь совсем и нету», – подумал я.
– Прячется, наверно, гад! – прохрипел Маврин.
– За мной, – сказал лейтенант.
Мы быстро взбежали на крыльцо – лейтенант первым, я за ним, сержант остался сзади – попали в крытый двор, в упор на нас смотрела телка. Лейтенант мигом толкнул другую дверь – в сени, и оттуда уже в избу. Пахнуло домовитым, расслабляющим теплом, запахом теста, сквозь льдистое окошко с улицы ударил, слепя, солнечный свет.
Черников сидел у стола и ел блины. Я, как сейчас, его вижу, будто он был мгновенно заснят моим зрением и пленка до сих пор хранится у меня: на нем была нательная рубашка, гражданские брюки и валенки. И он, глядя на нас, продолжал есть, не мог остановиться. А мать стояла у печи и пекла ему блины вдогонку, руки ее были в муке.
– Здравия желаю, – сказал лейтенант. – Только приехал?
– Вчера вечером.
– Долго добирался.
Этот разговор был настолько неожиданным для меня, и говорил лейтенант настолько уверенно и спокойно, что я, как был, так и застыл в той затопленной зимним солнцем избе, и даже сержант Маврин, которого – я знал – разрывала его ярость, не показал этого.
– Здравствуйте, проходите, – кланяясь, пригласила мать. – Сейчас еще блинцов напеку, теста разведу.
– Свои есть продукты, – хрипло ответил Маврин, – и ехать нам надо.
– Ничего, съедим блинцов, время еще есть, – сказал лейтенант, глянув на ходики и снимая шинель. – Зачем хозяйку обижать?
А хозяйка разводила новое тесто и мазала сковороду маслом, макая в него длинное петушиное перо, и лила на сковородку жидкое тесто, и бросала в миску румяные блинцы, а утреннее солнце било в окна, и шестилетняя сестренка Черникова во все глаза смотрела на нас.
А он, как сидел за столом, так и не вставал и ничего не говорил вовсе.
– Сейчас, сейчас, – бормотала мать, ставя на стол стопки и выбегая.
Лейтенант подошел к висящим на стене семейным снимкам в общей застекленной «витрине», посмотрел, спросил у девочки: – А это кто, отец? На фронте?
Проходя мимо моего прислоненного к стене карабина, лейтенант открыл магазинную коробку и разрядил карабин.