Макдональд остановился перед длинным приземистым зданием, где размещались кабинеты, мастерские и компьютеры. Темнело. Солнце зашло за зеленые холмы, оранжевые и пурпурные обрывки перистых облаков покрывали небо на западе.

Между Макдональдом и небом на металлическом скелете покоилась гигантская чаша, вознесенная так высоко, словно должна была ловить звездную пыль, сыплющуюся по ночам с Млечного Пути.

Чаша начала беззвучно наклоняться, и вот это уже не чаша, а ухо, вслушивающееся ухо, окруженное холмами, которые, наподобие сложенных ладоней, помогали ему ловить шепот Вселенной.

«Может, именно это удерживает нас? — подумал Макдональд. — Несмотря на все разочарования, несмотря на бесплодность усилий, может, именно эта огромная машина, чуткая, как подушечки пальцев, придает нам силы для борьбы с бесконечностью. Осоловев в своих кабинетах, с туманом перед усталыми глазами, мы можем выйти из своих бетонных пещер и возродить угасшие надежды, оставшись наедине с огромным механизмом, который служит нам, с чутким прибором, улавливающим малейшие порции энергии, малейшие волны материи, вечно несущиеся сквозь Вселенную. Это наш стетоскоп, с его помощью мы слушаем пульс и отмечаем рождение и смерть звезд, зонд, с помощью которого здесь, на небольшой планете скромной звезды на краю Галактики, люди изучают бесконечность.

А может, наши души утешает не действительный, а воображаемый образ: чаша, поднятая, чтобы поймать падающую звезду, ухо, напрягшееся, чтобы уловить зов, расплывающийся в неуловимый шепот, доходит до нас. А в тысяче миль над головами висит гигантская сеть диаметром в пять миль — крупнейший из когда-либо построенных телескопов, — которую люди закинули в небеса, чтобы ловить звезды. Если бы заполучить Большое Ухо на время большее, чем нужно для периодической проверки синхронизации — думал Макдональд, — тогда, может, и какие-то результаты появятся». Но он хорошо знал, что радиоастрономы никогда не поделятся: им, видите ли, жаль тратить время на игру в прием сигналов, которые никогда не придут. Только когда появилось Большое Ухо, Программа получила в наследство Малое. В последнее время поговаривали о еще большей сети, диаметром в двадцать миль. Может, когда ее сделают — если сделают, — Программа получит время на Большом Ухе.

Только бы удалось дождаться, только бы провести хрупкое суденышко своей веры между Сциллой сомнений и Харибдой Конгресса…

Однако не все воображаемые образы поддерживали их дух. Были и другие, которые скитались в ночи. Например, образ человека, который слушает и слушает немые звезды, слушает их целую вечность, надеясь уловить сигналы, которые никогда не придут, потому что — и это самое страшное — человек один во Вселенной, он является исключительным случаем самосознания, которое жаждет, но никогда не дождется радости общения. Это то же самое, что быть одиноким на Земле и никогда ни с кем не перекинуться словом, то же самое, что быть одиноким узником, запертым в костяной башне, без возможности выбраться, пообщаться с кем-нибудь за ее стенами, даже без возможности убедиться, что за этими стенами что-то есть…

Может, именно потому они и не сдавались — чтобы прогнать призраки ночи. Пока они слушали, они жили надеждой: сдаться в эту минуту значило бы признать окончательное поражение. Некоторые считали, что не стоило начинать вообще и тогда не было бы проблемы капитуляции. Таких взглядов придерживались сторонники новых религий, например солитариане. «Там никого нет, — уверяли они, — мы единственный разум, возникший во Вселенной, так давайте же наслаждаться нашей исключительностью». Однако более старые религии поддерживали Программу. «Для чего Богу создавать бесчисленное количество иных звезд и планет, если они не предназначены для живых созданий, почему только человек был создан по Его образу и подобию? Мы найдем их, — говорили они. — Свяжемся с ними. Какие могли у них быть откровения? Как искупали они грехи свои?»

«Вот слова, которые рек я вам, пока пребывал еще с вами, что все исполниться должно, как написано в законе Моисеевом, в книгах пророков и в псалмах, меня касающихся… И написано там, и предназначены Христу мука и воскрешение из мертвых на третий день, а история этого искупления и отпущения грехов провозглашаться пусть будет от его имени среди всех народов, начиная от Иерусалима. И мы свидетели этого.

И вот передаю я вам пророчество Отца моего: оставайтесь в городе Иерусалиме, пока не сойдет на вас благодать с небес».[5]

Сумерки превратились в ночь, небо почернело, вновь родились звезды. Начиналось прослушивание. Макдональд обошел здание, сел в машину, скатился вниз и только у подножия холма завел двигатель. Предстоял долгий путь домой.

Гасиенда была темна, и на Макдональда накатило знакомое ощущение пустоты: Так бывало, когда Мария навещала друзей в Мехико-сити. Но сейчас Мария была дома.

Он открыл дверь и зажег свет в холле.

— Мария?

Он прошел по холлу, выложенному терракотовой плиткой, не очень быстро и не очень медленно.

— Querida?[6]

По пути он зажег свет в гостиной и двинулся дальше, минуя двери столовой, кабинета, кухни. Наконец открыл дверь в темную спальню.

— Мария Чавес?!

Макдональд вполнакала включил свет. Мария спала со спокойным лицом, черные волосы были разбросаны по подушке. Она лежала на боку, подогнув ноги под одеялом.

«… Всю кровь мою
Пронизывает трепет несказанный:
Следы огня былого узнаю!»[7]

Глядя на нее, Макдональд сравнивал ее черты с теми, что сохранила память. Даже в эту минуту, когда веки скрывали ее черные глаза, она была красивейшей женщиной, которую он когда-либо видел. Сколько счастливых минут пережили они вместе! Душа оживала в нем в тепле воспоминаний, когда он вызывал в памяти драгоценные подробности.

«Больше всего я боюсь страха».[8]

Он присел на край постели, наклонился и поцеловал жену в щеку и в плечо, там, где сбилась рубашка. Она не проснулась, и тогда он осторожно тряхнул ее за плечо.

— Мария!

Она повернулась на спину, вытянула ноги. Потом вздохнула и открыла глаза.

— Это я, Робби, — сказал Макдональд, непроизвольно говоря с легким ирландским акцентом.

Глаза ее оживились, по лицу скользнула сонная улыбка.

— Робби! Ты вернулся.

— Yo te amo[9], — прошептал он, снова поцеловал ее и, выпрямившись, произнес: — Я забираю тебя на ужин. Вставай и надень что-нибудь, а я буду готов через полчаса. А может, и раньше.

— Раньше, — сказала она.

Он вышел и направился на кухню. В холодильнике нашел головку салата, забрался поглубже и обнаружил тонкие ломтики телятины. Быстро и профессионально он начал творить салат «а ля Цезарь» и телячьи эскалопы. Он любил готовить. Вскоре салат был готов, лимонный сок, эстрагон и белое вино добавлены в подрумяненную телятину. Когда появилась Мария, он подлил немного бульона.

Мария остановилась в дверях — стройная, гибкая, прекрасная — и принюхалась.

— Чую что-то роскошное.

Это была шутка. Когда готовила Мария, все было так наперчено, что буквально прожигало себе путь к желудку и оставалось там горящими угольями. Когда же готовил Макдональд, это всегда было что-то экзотическое — из французской, иногда итальянской или китайской кухни. Но кто бы ни готовил, второй обязательно должен был восхищаться или на целую неделю принимать кухню на себя.

Макдональд разлил вино по бокалам.

— «За наилучшую, наикрасивейшую, — сказал он, — за радость мою и счастье мое!»[10]

вернуться

5

Евангелие от Луки, 24; 44—49.

вернуться

6

Querida (исп. ) — любимая, возлюбленная.

вернуться

7

Данте. «Божественная Комедия» (пер. М. Лозинского).

вернуться

8

Монтень. «Опыты».

вернуться

9

Я тебя люблю (исп. ).

вернуться

10

Бодлер. «Les Epaves» («Обломки»).