Но вот он явился, наконец, этот прославленный дедушка русской армии, знаменитый соучастник бессмертного Суворова, явился и делает смотр своим войскам, объезжая их с блестящею свитой своих адъютантов, останавливаясь то здесь, то там по фронту, роняя ласковые фразы, награждая своими неизъяснимо-обаятельными улыбками и похвалами героев и всячески стараясь вселить бодрость и спокойствие в приунывших уже было душах солдат.

Наде, следовавшей в качестве дежурного ординарца за своим командиром Штакельбергом в свите главнокомандующего, была ясно видна тучная, тяжело опустившаяся в седле фигура Кутузова, на которую обращались с надеждой и верой взоры каждого солдата. И сердце Нади билось тою же бессознательной радостной надеждой, и в душе ее расцветала твердая уверенность в скорую и верную победу.

«Не грех ли отступать с такими молодцами?» — неотступно стояла в ее ушах фраза Кутузова.

И она была твердо убеждена, что с этой фразой оканчивалась темная эпоха войны и начиналась новая, светлая, торжественная — во славу русского знамени.

26 августа 1812 года тучный одноглазый человек с душой военного гения доказал в действительности, что с русскими героями отступать нельзя.

В этот день произошло сражение, знаменитое Бородинское сражение, данное русским гением другому гению, не уступавшему ему по силе своей гениальности. Армия Кутузова сошлась с армией Наполеона под Бородином.

На заре прогрохотала первая пушка. Ей ответили разом несколько из ее железных сестер — и с этой минуты день как бы затмился в облаке порохового дыма, и наступила ночь, адская ночь, бесконечная ночь битвы, смерти, всеобщего уничтожения.

Эскадрон Подъямпольского был выстроен неподалеку от флешей1 Багратиона, на которых сосредоточилось исключительное внимание французов. И эти флеши несколько раз переходили из рук в руки. То французы, налетая вихрем и обсыпая градом пуль и картечи доблестных защитников их, вырывали флеши из рук русских; то русские со штыками наперевес возвращали флеши назад, подставляя мужественные груди ударам неприятеля. То русские, то французские знамена, порванные чуть не в клочья, возвышались, чередуясь, над укреплением.

И на Семеновском редуте, и на редуте Раевского, всюду шла та же штыковая кровавая игра, и груда окровавленных тел страшным кольцом окружала редуты…

В разгаре боя, когда Багратионовские флеши в который уже раз переходили обратно в руки русских, отчаянный крик пронесся по фронту:

— Багратион ранен!

Надя вздрогнула и перекрестилась. Перед ней мелькнуло восточное лицо командующего второй армией, милое лицо, столь любимое и понятное каждому солдату.

Ей припомнилось, как пять лет тому назад в такой же бой, только разве менее ожесточенный и кровопролитный, он, этот самый Багратион, герой и любимец армии, шел на верную смерть, ведя атаку на полях Фридланда. Но тогда пули как бы щадили героя, а теперь… Теперь время его пришло…

Надя видела, как на флешах Багратиона произошло легкое смятение, как по направлению сельца Таратина, где находился наблюдавший за битвой Кутузов, поскакал адъютант и как солдаты, подняв с земли чье-то окровавленное и бессильно разметавшееся тело, понесли это тело за фланг.

Большего она не могла различить и увидеть, так как в тот же миг чей-то охрипший голос, в котором Надя с трудом узнала голос Подъямпольского, скомандовал атаку, и они понеслись куда-то. Куда — Надя сама не могла понять, так как черный, густой дым надвинулся навстречу сплошной стеной и нестерпимо ел ей глаза. Потом что-то грохнуло, что-то ухнуло неподалеку, что-то круглое, страшное и странное подлетело с шипением, и целый дождь сверкающих осколков осыпал ряды атакующих улан.

«Гранаты!» — вихрем пронеслось в напряженном мозгу девушки, и перед ее глазами четко вырисовалось лицо и фигура Линдорского, склоняющегося в ее сторону с седла.

— Вы ранены, ротмистр? — вскричала она в испуге, удивленная и тому, что Линдорский очутился в их эскадроне, и тому, что, рассыпаясь, груда осколков не долетела до нее.

А позади уже несся второй эскадрон, и вахмистр на лету подхватил склонившегося в стременах Линдорского. Надя сжала ногами бока Зеланта и без сознания, без мысли, понеслась вперед, увлеченная общим потоком атакующих.

Странная мысль охватила девушку. Ей хотелось теперь только одного: увидеть то, на что устремлялось их течение, — видеть врага и лицом к лицу встретиться с ним. Но4 черный дым по-прежнему слепил и ел глаза, отделяя их от неприятеля своей непроницаемой волнующейся стеною.

И бешенство, непонятное, злобное бешенство овладело Надей.

«Увидеть! Схватиться и отомстить! Отомстить за смерть Торнези, Линдорского, за рану Багратиона! — выстукивало ее сердце, разжигая и без того душившую ее злобу. — Зося! Бедная Зося! Рано же ты останешься вдовою!» — добавляло это неугомонное, озверевшее в бою сердце, и Надя неслась вперед, в самую гущу черного облака, где уже слышался звон и лязг сабель и стоны умирающих.

Как раз в это время с редута Раевского послышалось громовое «ура!». Это нашим удалось отбить новый натиск французов.

«Слава богу! — промелькнуло в мыслях Нади. — Слава те…»

Она не договорила. Какой-то тяжелый шар зашуршал по земле уже совсем близко от нее. Зелант метнулся в сторону, и в тот же миг что-то острое, мучительное и горячее, как огонь, врезалось в ногу Нади пониже колена.

Девушка зашаталась в седле и потеряла сознание.

Это был чудесный сон, похожий на сказку… Надя, но не Надя улан-литовец, а совсем юная девочка Надя плывет по У даю…

Удай так и сверкает свежей весенней синевою. Такой же синевой блещут и небо, и преображенные волшебником-маем зелень и кусты…

Этот свежий весенний блеск, эта роскошь и обилие красок так радует и ласкает взоры…

А на берегу сидят свои: отец, Клена, Василий… Только мамы нету. Где же мама? Почему она не пришла встретить ее, Надю, так долго не возвращавшуюся домой? И почему они здесь, на Удае, в Кобелякском повете бабушки Александрович, а не дома, на Каме, в их милом сарапульском захолустье?.. Надя теперь уже будто не прежняя дикарка Надя. Быстрый взор ее стал задумчивее и глубже, а на детской груди сверкает беленький крестик, крестик отличия героев. И папа смотрит с берега на нее, Надю, и на этот крестик, смотрит и улыбается, а по лицу его текут слезы… А Удай делается все шире и шире и превращается в Каму, широкую, синеглазую Каму, плавно текущую в крутых берегах. По одному берегу идут бурлаки и поют. Что поют — не разобрать. Один из них поет громче других, и сам он мало похож на остальных. Это не простой бурлак. Его лицо, его черные глаза и смоляные кудри Надя узнает из тысячи других. Это Саша… Саша Кириак, милый черноглазый Саша… И он поет или говорит… Нет, говорит… Как он очутился здесь, на Каме? Зачем идет он с другими бурлаками, когда его место не здесь, а в далеких Мотовилах, под солнцем залитой Полтавой? И она кричит Саше, кричит в сторону, откуда надвигаются с песней бурлаки…

Вдруг берег и бурлаки, все это разом приближается к Наде. Нет, не бурлаки, а Саша, один только Саша…

— Так вот где вы, русская Жанна! — смеются его глаза, и губы, и весь он смеется своим милым, детским, хорошо знакомым ей, Наде, смехом.

Надя открывает глаза.

Саша смеется по-прежнему, но каким-то новым, уже задушевным смехом, и в черных глазах его стоят слезы.

«Что это? Сон?» — спрашивает себя мысленно Надя.

Острая мучительная боль в ноге заставляет ее разом прийти в себя… Нет, это уже не сон, а действительность.

И Саша теперь как будто не Саша больше… Его лицо, обросшее усами и бородкой, как будто не лицо Саши, прежнего мотовиловского барчонка: это совсем, совсем новое, возмужалое, но все же странно знакомое лицо. И этот военный сюртук с блестящими пуговицами, завешенный окровавленным лекарским фартуком, так мало походит на прежний парусиновый костюм милого Кириака.

Надя мучительно вдумывается, стараясь понять и припомнить, где она и что случилось с нею. А черные глаза знакомого незнакомца все приближаются к ней… Глаза эти не то смеются, не то плачут…