- Это насчет года, - сказал Байрон, останавливаясь у порога. - Припадок же со мной случился 19 февраля, и когда я очнулся, моей первой мыслью было спросить, что это за день. Мне ответили, что воскресенье. Ну, конечно, сказал я.

Он сел на скамью и снял с головы широкополую шляпу. Шляпа была тяжелая и мокрая, как только что убитая птица, и он отбросил ее на стол. Хозяин хижины - грек Газис, - улыбаясь и кланяясь, побежал заказывать лодку.

Гамба смотрел на Байрона. Все это ему очень не нравилось. После последнего припадка для него, как и для всех друзей, стало ясно, что дни Байрона сочтены. Эта мысль не сразу пришла ему в голову, но оттого, что она наконец пришла, Гамба почувствовал, как у него заломило под ногтями. Он сейчас же стал прогонять от себя эту мысль. Байрон молод, - говорил он сам себе. У него богатырский организм, он ловок, смел, жизнерадостен. Кто другой может выстрелом потушить свечку или переплыть Геллеспонтский залив? Кто другой может вынести эту постыдную торговлю из-за денег, эти постоянные стычки с греками, англичанами, итальянцами? Кто другой мог остаться жизнерадостным и твердым, видя, как превращается в ничто дело его жизни? Один Байрон! Бредни выжившей из ума старухи о каком-то особенном смысле тридцать седьмой годовщины его жизни не заслуживают даже просто внимания. Кажется, сама судьба хранит его голову. Ведь хватило же у него благоразумия отказаться в последнюю минуту от поездки на Ариель в тот самый день, когда погиб Шелли. Байрон согласился сперва на эту поездку, даже торопил Шелли, а потом вдруг взял и отказался. Почему? Нет, видимо, сама судьба хранит его красивую беспутную голову.

Так думал Гамба, отходя от Байрона. Но ему достаточно было взглянуть на него опять, чтобы снова понять его обреченность. Даже в припадке его истерической ребяческой проказливости он стал видеть признаки наступающей развязки. Байрон стал бояться всего: воскресного дня, разбитого стакана, соли, рассыпанной на столе, года, в котором он жил. И в то же время эта страшная боязливость не вязалась с его обычным презрительным бесстрашием.

И только теперь Гамба стал понимать смысл стихов, написанных Байроном в день его рождения. Стихи были длинные и кончались они так:

И если ты о юности жалеешь,

Зачем беречь напрасно жизнь свою?

Смерть пред тобой - и ты ли не сумеешь

Со славой пасть в бою!

Ищи ж того, что часто поневоле

Находим мы; вокруг себя взгляни,

Найди себе могилу в бранном поле

И в ней навек усни!

Найди себе могилу в бранном поле. Ах, если бы с Байроном теперь был Шелли!

Он вдруг вздрогнул, почувствовав на себе тревожный, но неподвижный взгляд Байрона. Байрон смотрел на него со своего места, желтый и прямой. Его губы кривила детская беспомощная улыбка.

Гамба ласково взял его за плечо.

- Джордж, - сказал он, - ехать в лодке сейчас нельзя. Вы промокли и замерзли. Вам надо размяться и согреть кровь. Лошади наши еще не расседланы. Поедем обратно верхом. - Байрон отрицательно покачал головой.

- Какой же я солдат, - сказал он, - если буду бояться такой чепухи?

Он встал с места и, хромая больше, чем обыкновенно, пошел к выходу.

- Смерти я не боюсь, - сказал он хмуро. - Смерть - это чепуха. Но я до сих пор не могу понять себя. Я тридцатисемилетний мальчишка, который не хочет сделаться стариком. И вот я не соглашаюсь со своей старостью, а старость приходит, мой друг. Она настойчиво стучится в стенки моего сердца. - Он говорил теперь медленно, и пот струился по его лицу.

Около самого берега он вдруг остановился и, взяв Гамбу за руку, сказал тихо и искренне:

- Не считайте меня только, мой друг, на самом деле суеверным. Разбитый стакан, рассыпанная соль - все это чепуха. Даже воскресный день я готов признать счастливым. Я боюсь только двух вещей в мире, но боюсь их по-настоящему: медленно умереть на постели, как на станке пытки, или кончить свои дни, как Свифт, - старым кокетливым идиотом.

Через полчаса они были у дома. Даль моря совсем скрылась за серой пеленой. Дождь шел не переставая, и теперь цвет неба не отличался от цвета воды.

- Вот в такую погоду, - сказал Байрон задумчиво, - и погиб Шелли.

Уже подходя к дому, Гамба вдруг вспомнил, при каких обстоятельствах Байрон прочитал свое стихотворение: он вышел из спальни с листом бумаги в руке и сказал, обращаясь к нему и полковнику Стенхопу:

- Вы как-то жаловались на то, что я уже не пишу стихов. Сегодня день моего рождения, и я только что кончил стихи, которые кажутся мне лучшими из всего написанного.

Стихи не были лучшими, но они были последними. Прощаясь с Байроном, Гамба вдруг понял это ясно.

Он снова вернулся к Байрону вечером.

Его друг, раздетый, лежал в постели и при входе Гамбы обернул на него мутные большие глаза, полные тоски и страха.

- Я умираю, - сказал он тихо и покорно, - но это мне безразлично.

Гамба смотрел на него. Желтый и острый профиль его друга напоминал лицо карточного короля. Дышал Байрон хрипло и медленно, с трудом выталкивая из груди свистящие порции воздуха.

- Ничего, - сказал Гамба весело, - ничего, Джордж, это просто маленькая простуда, я думаю, что завтра...

Внезапно Байрон схватил за руку Гамбу и сжал ее до боли.

- Смерть мне безразлична! - повторил он хрипло, - но страданий я не перенесу.

На другой день Байрон проснулся совсем здоровым. Он послал за Перри и рассказал ему об успехах займа.

- Вот увидите, - сказала он радостно, - как пойдут у нас дела. Я на собственные средства вооружу артиллерийский корпус, мы купим судно и будем бить турок с моря.

Потом поглядел на Перри и покачал головой.

- А пушки-то! - сказал он с веселым удивлением, - совсем забыл о пушках. Я куплю специальные горные пушки, и мы начнем обстреливать небо. Греция, черт возьми, будет свободна!

Он прошелся по комнате, потирая руки.

- Мы еще повоюем! - сказал он.

И до вечера Байрон и артиллерийский капитан Перри сидели, составляли план финансирования летней кампании.

V

Дождь окутывал сушу, дождь окутывал море.

Две недели над Грецией свирепствовал сирокко.

Байрон больше не вставал с постели.

Строгий и неподвижный, он лежал поверх одеяла, и лоб его казался желтым, как мрамор надгробного памятника.