Морды огромных лошадей выросли из тумана совершенно внезапно. Раздался запоздалый крик: «Пади!» — и господин профессор упал — скорее от страха, чем от боли.

Очнулся в карете. Скрипели рессоры, мелькали за окном раскачивающиеся на ветру фонари. Карета мягко покачивалась.

— Вас послала мне сама судьба, господин Каравакк, — голос был мягкий, задушевный — рейнский говор.

Господин профессор не сразу разобрался, от кого он исходит. В сумерках кареты напротив сидело двое. Один низенький, толстый, другой долговязый в шляпе с широкими полями.

— Не узнали? — спросил низенький.

Фонарь над окном кареты, должно быть, шатнулся, и свет выхватил лицо толстяка — круглое, румяное, с толстыми красными губами. Теперь Каравакк не мог не узнать тайного советника, первого министра герцога голштинского, злоязычного господина Бассевича. «А второй? Какая честь!» — Профессор поспешил снять шляпу перед герцогом, будущим зятем умирающего императора. Молодой герцог равнодушно смотрел в окошечко.

Бедный Каравакк еще больше удивился, когда тайный советник сообщил ему, что они только что заезжали в его бедный маленький домик.

— Вы хотели бы иметь совсем другой домик, уважаемый профессор? — Луи Каравакк услышал в голосе тайного советника звон золотого металла и насторожил уши.

Он любил этот звон. За долгие годы скитаний по разным странам, отвергшим его несомненный талант, он пришел к горькому заключению, что деньги — это единственный надежный друг. Луи Каравакк был догадлив и не любил ходить вокруг да около. Он прямо спросил, что должен делать, и ему ответили, что он должен ехать во дворец, дабы писать последний портрет императора,

— Но государь имеет своего русского мастера! — раздражение профессора наконец нашло выход. При одной мысли об этом российском Тициане Луи Каравакк вскипал гневом.

— А вот это уже моя забота! — Господин тайный советник и не подумал скрыть жесткую усмешку. — Вам все устроят, главное, слушайте: нам нужны последние слова государя на смертном орде, последние слова!

И здесь профессору все открылось. Завещания государя еще не было. И фортуна могла перемениться, если Петр не вспомнит ни матушку императрицу, ни свою старшую дочь Анну, невесту герцога Голштинского. Каравакк должен быть там, в опочивальне, куда пускают только врачей и художников, и слушать, слушать, слушать!

У роскошных палат светлейшего князя Меншикова, что на набережной, великий герцог и его министр быстро вышли, кутаясь в плащи, как заговорщики.

А карета помчалась дальше в ночь, увозя Луи Каравакка навстречу его судьбе.

Никогда он не мыслил, что будет умирать вот так, просто, по-домашнему, в спальне, пропитанной запахами лекарств, окруженный толпой баб и медиков. При его скорой и напряженной жизни, проведенной в вечном по-спешании, скорее всего и умереть он должен был бы так же, на скаку, как умер его шведский соперник Карл XII, получивший свою пулю в траншее под безвестной норвежской крепостью Фридрихсгаль. Говорят, наемный убийца северного героя, капитан Сакъе, после удачного выстрела спокойно сказал: «Дело сделано! — И, обращаясь к своему товарищу, добавил: — Пойдем обедать!»

И все-таки то была славная и геройская смерть, достойный конец незадачливого воителя.

Впрочем, и он, Петр, не раз мог бы так же получить свою случайную пулю. К примеру, под Полтавой, где одна шведская пулька прострелила ему шляпу, другая попала в седло. Но он верил тогда в свой звездный час, и Господь миловал: третья пуля попала в Константинов крест, висевший на груди. Так что спас его Господь и Константин Великий, римский император, от которого через византийских Палеологов крест попал в Москву, в сокровищницу русских царей. И то был благоприятный знак судьбы, что он повесил сей крест на шею перед самой Полтавской баталией. Но ведь на шее висел в тот час еще и маленький Катин медальончик с ее волосами. И здесь его снова пронзила страшная боль. Не та боль в почках… К ней он за недели болезни почти притерпелся. А вдруг боль была острее, боль душевная. И снова вспомнилась голова Виллима Монса,

На его стон откликнулась Анна, старшая дочка. Спросила плачущим голосом:

— Батюшка, больно?

Он открыл глаза, посмотрел ясно, грустно подумал: «Боже, как Анна похожа на нее, вылитая мать в молодости. А вот младшенькая, что сунулась с другой стороны постели, вылитый мой портретец: нос пуговкой, щечки округлые, глаза живые. Правда, глаза сейчас у Ли-заньки красные от слез».

— Эх, вы, сороки! — сказал он тихо добрым голосом и слабо махнул рукой. — Идите-ка к себе, в покои, отдыхайте. А я тут без вас подремлю!

Дочки, обрадованные, что к батюшке вернулась ясная речь (вечор он уже и не говорил, метался и стонал в беспамятстве), послушно вышли. Они и впрямь, должно быть, намаялись за бессонную ночь.

Екатерина всю ночь была вместе с дочками и стояла сейчас у изголовья. Заслышав разумную речь мужа, даже словечко какое молвить убоялась — поспешила бесшумно выскочить следом. Помнила, как накануне Петр, завидя ее, страшно завращал полубезумными глазами и гаркнул страшно: «Катьку на дыбу!» Хорошо еще, что сразу впал в беспамятство. А не то ведь нашлись бы ревнивцы государева дела, вроде лихого генерал-адъютанта Румянцева, тотчас по цареву указу схватили бы и потащили в застенок.

И Екатерина вдруг поняла в тот час, что отныне более всего она желает своему хозяину не долгой жизни, а скорой смерти. И было неясно, то ли радоваться, то ли плакать, что он вот очнулся и снова говорит разумно и внятно. «А вдруг будет жив? — Озноб прошел по ее полным белым плечам. — А ну коли?» В приемной снова перехватила злой насмешливый взгляд Румянцева — все караулит. И для чего? Конечно, же, он Монса пытал! Екатерина потупила голову и проскользнула в свои покои.

Петр видел, как тенью выскользнула из опочивальни его женка, но не позвал, не вернул. После Монса она ему не жена, а солдатская девка, Марта Скавронская. И вернулась великая злость. Злость как бы возвратила ему силы, и голова стала ясной, жар спал. Он со вниманием прислушивался к ученому спору.

Медицинский консилиум как раз решал роковой вопрос: что же делать дале? Самоуверенный и спесивый Блюментрост предлагал еще раз пустить государеву кровь. То был любимый прием старой доброй немецкой школы, заветы коей молодой Блюментрост усвоил еще от своего отца.

— Вы, должно быть, хотите отправить государя к нашим праотцам, любезный Блюментрост! — сердито выговаривал немцу маленький толстячок с такими румяными щечками, что казалось, их натерли свеклой. Но щеки натерла не свекла, а крепкий морозец, что настиг доктора Бидлоо по дороге из Москвы, откуда он был спешно вызван к больному Петру.

Бидлоо представлял противную немецкой англо-шотландскую медицинскую школу и так же, как покойный Арескин, закончил в свое время прославленный медицинский колледж в Эдинбургском университете.

— Вы совсем спятили, Блюментрост! У государя после купания в ледяной воде была простудная горячка, а вы частым пусканием крови еще более ослабили больной организм. Да с такой лечебной методой и здорового человека можно загнать в горб! Видит Бог, у больного высокая температура, а вы три недели подряд пускаете ему кровь! — Горячий шотландец даже руки вскинул, точно и впрямь призывая в защитники самого господа Бога. Но вместо Бога защитником ему стал царь.

— А ведь Бидлоо-то прав, Блюментрост! — сказал Петр явственно. Пораженные, врачи бросились к царской постели и увидели, что больной уже сидит, обложившись подушками. — Бидлоо прав, и прежде, чем лечить проклятые почки, потребно вылечить простудную хворь, а не кровь пускать! — сердито выговаривал Петр своему лейб-медику.

— Посему выпейте, государь, чашку крепкого бульона! — подскочил Бидлоо. Петр согласно кивнул головой.

Обрадованный кажущимся выздоровлением императора генерал-адъютант Румянцев самолично доставил бульон с царской кухни. Перед этим не удержался, хлебнул из чашки на всякий случай: не отравлен ли? При таких консидерациях во дворце все возможно! — Румянцев и впрямь хорошо был осведомлен о деле Мопса.