Ефим крупно зашагал к воротам. У самой калитки его догнал Игнат.
— За кобеля заплатишь, сукин сын!.. — крикнул он, загораживая дорогу.
Ефим шагнул вплотную и, дыша в растрепанную бороду Игната, проговорил:
— Ты, Игнат, меня не трожь! Я тебе не свойский, терпеть обиду не буду. За зло — злом отквитаю! Прошло время, когда перед тобой спину гнули!.. Прочь…
Игнат посторонился, уступая дорогу. Хлопнул калиткой и долго матерился, грозил уходившему Ефиму кулаком.
После случая с собакой Игнат перестал преследовать Ефима. При встрече с ним кланялся и отводил глаза в сторону. Такие отношения тянулись до тех пор, пока суд не присудил Игната к уплате шестидесяти рублей Дуньке-работнице. С этого времени Ефим почувствовал, что из Игнатова двора грозит ему опасность. Что-то готовилось. Лисьи глазки Игната таинственно улыбались, глядя на Ефима.
Как-то в исполкоме председатель с подходцем выспрашивал:
— Слыхал, Ефим, с тестя присудили шестьдесят рублей?
— Слыхал.
— Кто бы мог научить эту шалаву — Дуньку?
Ефим улыбнулся и поглядел прямо в глаза председателю.
— Нужда. Тесть твой выгнал ее со двора и куска хлеба не дал на дорогу, а Дунька работала у него два года.
— Так ведь мы же ее кормили!..
— И заставляли работать с утра до ночи?
— В хозяйстве, сам знаешь, работа не по часам.
— Тебе, я вижу, любопытно знать, кто написал заявление в суд?
— Вот-вот, кто б это мог?
— Я, — ответил Ефим и по лицу председателя понял, что это для него не является неожиданностью.
Перед вечером Ефим взял с собой из исполкома бумаги и обязательное постановление станисполкома.
«Перепишу после ужина», — подумал, шагая домой. Поужинал, закрыл с надворья ставни и сел за стол переписывать. Взгляд его случайно упал на оголенные рамы окон.
— Маша, ты что ж, аль не купила ситцу на занавески?
Жена, сидевшая за прялкой, виновато улыбнулась:
— Я купила два метра… ты ить знаешь, пеленок нету… дите в лохмотьях… я и сшила две пеленки.
— Ну, это ничего… А все ж таки завтра купи. Неловко: кто ставню с улицы откроет — все видно.
За окнами, узорчато размалеванными морозом, ветер пушил поземкой. Тучи, бесформенные и тяжелые, застилали небо. На краю хутора, там, где лобастая гора спускается к дворам забурьяневшим склоном, брехали собаки. Над речкой вербы обиженно роптали, жаловались ветру на холод, на непогодь, и скрип их раскачивающихся ветвей и шум ветра сливались в согласный басовитый гул.
Ефим, макая перо в самодельную чернильницу с чернилами, сделанными из дубовых ягод, изредка поглядывал на окно, таившее в черном немом квадрате молчаливую угрозу. Ему было не по себе. Часа через два ставня с улицы скрипнула и слегка приоткрылась. Ефим не слышал скрипа, но бесцельно взглянув на окно, похолодел от ужаса: в узенький просвет сквозь ветвистую изморозь на него, прижмурясь, тяжко глядели чьи-то знакомые серые глаза. Через секунду на уровне его головы за стеклом, словно нащупывая, появилась черная дырка винтовочного дула. Ефим сидел, откинувшись к стене, недвижный, побледневший. Рама была одинарная, и он ясно услышал, как щелкнул спуск. Над серыми глазами изумленно дернулись брови… Выстрела не последовало. На миг за стеклом исчез черный кружок, четко лязгнул затвор, но Ефим, опомнившись, дунул на огонь — и едва успел нагнуть голову, как за окном ахнул выстрел, брызнуло стекло и пуля сочно чмокнулась в стену, осыпая Ефима кусками штукатурки.
Ветер хлынул в разбитое окно, запорошив лавку снежной пылью. В люльке пронзительно закричал ребенок, хлопнула ставня…
Ефим бесшумно сполз на пол и на четвереньках добрался до окна.
— Ефимушка! Родненький!.. Ой, господи!.. Ефимушка!.. — плакала на кровати жена, но Ефим, стиснув зубы, не отзывался; дрожь трясла его тело. Приподнявшись, заглянул он в разбитое окно; увидел, как по улице рысью убегал кто-то, закутанный снежной пылью. Опираясь на лавку, встал Ефим во весь рост и снова стремительно упал на пол: из-за полуоткрытой ставни скользнул ствол винтовки, грохнул выстрел… Едкий запах пороховой гари наполнил хату.
Наутро Ефим, осунувшийся и желтый, вышел на крыльцо. Светило солнце, трубы курились дымом, ревел у речки скот, пригнанный на водопой. На улице лежали свежие следы полозьев, новый снег слепил глаза незапятнанной белизной. Все было такое обычное, будничное, родное, и прошедшая ночь показалась Ефиму угарным сном. Возле завалинки, против разбитого окна, нашел он в снегу две порожних гильзы и винтовочный патрон с черной ямкой на пистоне. Долго вертел в руках заржавленный патрон, подумал: «Если б не осечка, если б обойма эта не была отсыревшей, — каюк бы тебе, Ефим!»
В исполкоме уже сидел председатель. На скрип двери мельком взглянул на Ефима и снова склонился над газетой.
— Рвачев! — окликнул Ефим.
— Ну? — отозвался тот, не поднимая головы.
— Рвачев! Гляди сюда!..
Председатель нехотя поднял голову, и прямо на Ефима глянули из-под крутого излома бровей широко расставленные серые глаза.
— Ты, подлец, стрелял в меня ночью? — хрипло спросил Ефим.
Председатель, багровея, принужденно засмеялся:
— Ты что? С ума спятил?
У Ефима перед глазами встала минувшая ночь: тяжкий, немигающий взгляд за стеклом, черная пасть винтовки, крик жены… Устало махнув рукой, Ефим сел на лавку и улыбнулся:
— Не вышло. Патроны сырые… Где они у тебя спасались? Небось, в земле?
Председатель вполне овладел собой, ответил холодно:
— Не знаю, о чем ты говоришь: должно, лишнее выпил.
К полудню слух о том, что в Ефима ночью стреляли, облетел весь хутор. Возле хаты его толпились любопытные. Иван Донсков вызвал Ефима из исполкома, спросил:
— Ты сообщил в милицию?
— С этим успеется.
— Ну, брат, не робей, в обиду тебя мы не дадим. С Игнатом теперича осталось человек пять, а мы их раскусили! За кулачьем никто уж не пойдет, все откачнулись, будя!..
Вечером, когда у Федьки-сапожника собралась молодежь и под стук его чеботарского молотка закипел, как всегда, горячий разговор, к Ефиму подсел сверстник Васька Обнизов, зашептал любовно, сжимая Ефимово плечо: