И если бы Элефантов испытывал такие же чувства, их судьбы могли разойтись навсегда, как пересекшиеся в океане курсы двух приписанных к разным портам судов. Но с ним творилось нечто совершенно непонятное; он презирал Нежинскую и вместе с тем продолжал любить Прекрасную Даму. Его по-прежнему волновал ее смех, голос, быстрые, чуть угловатые движения, тонкая девчоночья фигура. И напрасно он убеждал себя, что Прекрасной Дамы нет и никогда не было, существует только оболочка, алчный порочный оборотень, принявший ее облик — двойственное чувство разрывало его пополам.

Мучило одиночество и ощущение брошенности, оттого, наверное, и забрел в холостяцкую квартиру Никифорова, где раньше часто проводил вечера и куда в последнее время избегал заходить. Здесь ничего не изменилось: рабочий беспорядок на столе, улыбающийся хозяин в неизменном растянутом трико и клетчатой рубашке с вечно оторванной пуговицей.

Как всегда, Элефантов отказался от супа из концентратов и яичницы на маргарине, пока хозяин варил кофе, полистал бумаги на столе и удивился, тоже как всегда, целеустремленности, с которой непрактичный, не приспособленный к житейской жизни Никифоров двигался вперед в профессиональной сфере.

— Доктором скоро станешь?

— Сейчас с этим тяжело, — отмахнулся Никифоров. — Не хочется тратить время на оформительскую волокиту и бег через бюрократические барьеры.

Потом видно будет. У меня сейчас вырисовывается неожиданный поворот, вот послушай.

Кофе неожиданно оказался хорошим, и Элефантов даже расслабился на продавленном диване, чего с ним не случалось уже давно.

Все было как раньше, когда они с Никифоровым говорили вечера напролет на любые темы, в основном острые, волнующие, и хотя не всегда полностью сходились во мнениях, но хорошо понимали друг друга.

— А у тебя, я слышал, не заладилось? И вроде руки опустил?

Элефантову не хотелось обсуждать эту тему.

— Расскажи лучше, как разгромил Кабаргина?

— Земля слухом полнится! Все подходят, спрашивают… Велика доблесть: сказать кретину, что он кретин!

— Многие не решаются. Орехова помнишь? Предрекал, что ты сломаешь голову.

— Орехов? Предприимчивый молодой человек, который хотел купить у нас якобы списанные осциллографы? Хм… Вполне вероятно! Те, у кого рыльце в пуху, никогда не выступают против начальства. А также лентяи, бездари, карьеристы. Им необходимо быть удобными: ведь безропотность и покорность — единственное достоинство. И мне нашептывали: напрасно ты так, как бы хуже не вышло!

Никифоров улыбнулся.

— А чего мне бояться: не пью, не курю, взяток не беру, с женщинами тоже не особенно… Даже на работу не опаздываю! Темы заканчиваю успешно, в сроки укладываюсь, процент внедрений — самый высокий в институте.

Потому очень легко говорить правду! И Кабаргин, заметь, без звука проглотил критику. Он же прекрасно понимает, что ничего не может мне сделать!

— Я тоже так считал. Но у сидящего наверху много возможностей нагадить на нижестоящего, несколько раз приходилось убеждаться. Помнишь, как он отменил мне библиотечные дни? А сейчас представился случай навредить по-крупному — вообще рубит тему!

— Знаю, слышал, — кивнул Никифоров. — Только высокие каблуки роста не прибавляют. В жизни существует определенная логика развития: каждый получает то, чего заслуживает, и никакие уловки, хитрости не позволяют обойти эту закономерность.

— Тогда на земле должны царить справедливость и гармония, — зло усмехнулся Элефантов. — Ты впадаешь в идеализм чистейшей воды! Вон сколько кругом сволочей, мерзавцев, приспособленцев, процветающих, вполне довольных собой!

— Отдельные частности, да еще взятые в ограниченном временном диапазоне, не могут отражать общую картину. В конечном счете жизнь все расставляет по своим местам. Правда, если вычертить график, некоторые точки окажутся выше или ниже: кто-то урвал больше положенного, кто-то недополучил своего. Но в целом…

— Я знаю одного парня, который побоялся стать точкой ниже графика справедливости, — перебил Элефантов. — Начал суетиться, менять себя в угоду окружающим, поступать вопреки принципам, в суматохе совершил предательство… Когда дурман прошел, он ужаснулся и мучается в спорах с самим собой — можно ли оправдаться логикой, не укладывающейся в твой график?

— Так не бывает!

Никифоров поучающе покачал пальцем перед носом собеседника.

— Негодяев не мучают угрызения совести!

— А если он не негодяй? Обычный человек, в какой-то миг проявил слабость… И раздвоился…

Никифоров посмотрел испытующе.

— Случайно раздвоился? Не знаю… Только скажу тебе так: он пропащий человек. Надо либо иметь чистую совесть, либо не иметь никакой! Половинчатость немыслима. По логике развития, о которой я сейчас говорил, обязательно перерождается и вторая половина: с самим собой примириться легко — и вот уже нет никакого внутреннего спора! Процесс завершен — перед нами стопроцентный негодяй!

Элефантов поморщился.

— Чересчур прямолинейно!

Он поймал себя на мысли, что повторяет упрек Орехова в свой адрес.

— А если вторая, добрая, половина сохраняется без изменений? И примириться с самим собой не удается? Что, по твоей логике, должно последовать тогда?

— То, что много раз описано в классике, — будничным тоном сказал Никифоров, — безумие. Или самоубийство.

В разговоре возникла пауза. Элефантов допил свой кофе, Никифоров отнес чашки на кухню.

— Если бы человеческие пороки были наглядны, как бы все упростилось!

Никифоров хмыкнул.

— Радужная оболочка вокруг каждого? Доброта, честность, порядочность — светлые тона, подлость, похоть, коварство — черные… Так, что ли?

— Хотя бы. Тогда все мерзавцы вымрут, как блохи на стерильной вате.

— Ошибаешься, Серега, — Никифоров привычно свалил в раковину грязные чашки. — Эта публика так легко не сдается! Перекрашивались бы сами, чернили других, срывали и напяливали на себя чужие цвета! А то и попросту объявили бы, что черный и есть признак настоящей добродетели… Кстати, так и сейчас делается. Вручили же орден Победы человеку, не выигравшему ни одного сражения! И ничего, нормально: одобрили, единодушно поддержали… — Никифоров пустил струю воды и склонился над раковиной. — Пойми, дело ведь не в отдельных негодяях. Люди таковы, каковыми им позволяет быть общество. Создай режим наибольшего благоприятствования Личности — настоящей, с большой буквы, и все станет на свое место! Умный, порядочный начальник возьмет такого же зама, потому что не боится подсиживании, тот подберет по себе начальников отделов, те — сотрудников. И кому будут нужны посредственности, болтуны, вруны, подхалимы? Они сразу же выпадут в осадок, и ни машин, ни дач, ни пайков…

Никифорор повернулся, потряс мокрыми руками, стряхивая капли, поискал глазами полотенце, потом машинально погладил себя по бедрам, где трико было заметно вытерто и засалено.

— Только кто ж это все отдаст? Поэтому сейчас, когда царствует серость. Личность никому не нужна, наоборот — выделяется, мешает, раздражает, надо подогнать ее под общий уровень. Как? Элементарно. Общественное выше личного — и все тут! Кто сделал открытие? Коллектив! Неужели сразу весь? И Петров с Сидоровым? Они ведь не просыхают! А вклад внесли, и не смейте принижать роль простого народа!

Войдя в роль, Никифоров повысил голос, но тут же опомнился и печально усмехнулся.

— Серости выгодна всеобщая серость. Пусть тянут лямку: высиживают до конца работы, томятся на собраниях, безропотно едут в скотские условия сельхозработ, добывают еду, бьются в очередях за шмотками, всю жизнь ждут квартиру, получают убогие радости — кино, заказ на праздник, спаривание в супружеской постели, «белое» или «красное» под селедочку с картошкой… А кто изобрел? Все! К черту объективные критерии, мы сами будем определять, кто чего заслуживает!

Никифоров грузно опустился на колченогий стул.

— А ты вылазишь со своим внеплановым энцефалографом и не благодаришь за то, что использовал казенное оборудование и рабочее время, не расплачиваешься соавторством. Имеешь наглость думать, что обязан только собственным способностям, что твой мозг не куплен за сто восемьдесят рублей в месяц. Словом, грубо нарушаешь правила игры…