«Только коварное злорадство, не отличая истины от лжи, находит удовольствие в пересудах, касающихся отдельных личностей, и властно требует гласности, чтобы ни один скандал частной жизни не оставался скрытым».

Коварное злорадство, скажем мы, вырывает из великого целого жизни народов сплетни и пересуды, касающиеся отдельных личностей, игнорируя разум истории и преподнося публике только скандалы истории; оно, будучи вообще неспособным судить о сути дела, цепляется за отдельные стороны явления, за отдельные личности и властно требует тайны, дабы всякое позорное пятно общественной жизни оставалось скрытым. «Это — порочность сердца и фантазии, которую щекочут непристойные картины». Да, порочность сердца и фантазии щекочет себя непристойными картинами всемогущества зла и бессилия добра; да, это — фантазия, которая кичится грехом, это — порочное сердце, которое скрывает своё светское высокомерие в мистических образах. «Это — отчаяние в своём собственном спасении, которое отрицанием бога хочет заглушить голос совести». Да, именно отчаяние в собственном спасении превращает личные слабости в слабости человечества, чтобы сбросить это бремя с собственной совести; именно отчаяние в спасении человечества отказывает человечеству в праве следовать присущим ему естественным законам и проповедует незрелость как нечто необходимое; именно лицемерие прикрывается богом, не веря ни в его действительность, ни во всемогущество добра; именно себялюбие ставит личное спасение выше спасения общественного целого.

Эти люди сомневаются в человечестве вообще и канонизируют отдельных людей. Они рисуют устрашающий образ человеческой природы и в то же время требуют, чтобы мы падали ниц перед священным образом отдельных привилегированных личностей. Мы знаем, что отдельный человек слаб, но мы знаем также, что целое — это сила.

Наконец, оратор напоминает о словах, прозвучавших некогда из ветвей древа познания, о плодах которого мы ныне, как и тогда, ведем спор: «Вы не умрёте, вкусив от этих плодов, но откроются глаза ваши, вы будете как боги и познаете добро и зло».

Хотя мы и сомневаемся в том, вкусил ли оратор от плодов древа познания, а также в том, вели ли мы (рейнские сословные представители) тогда переговоры с дьяволом, — об этом книга «Бытия», по крайней мере, ничего не рассказывает, — тем не менее мы присоединяемся к мнению оратора и только хотим ему напомнить, что дьявол нас тогда не обманул, ибо бог сам говорит: «Адам стал как один из нас, познав добро и зло».

В качестве эпилога к этой речи уместно привести собственные слова оратора: «Писать и говорить — дело технической сноровки»».

Как бы наш читатель ни устал от этой «технической сноровки», мы всё же должны ради полноты дать место, после княжеского и дворянского сословий, словоизвержениям городского сословия, направленным против свободы печати. Здесь перед нами оппозиция буржуа, а не гражданина.

Оратор из городского сословия думает, что примыкает к Сиейесу, когда он по-обывательски заявляет:

«Свобода печати — превосходная вещь, пока в дело не вмешиваются дурные люди». «Против этого до сих пор не найдено ещё верного средства» и т. д. и т. д.

Уже одно то, что свобода печати уподобляется вещи, — великолепно по своей наивности. Этого оратора, вообще, можно упрекать в чём угодно, только не в отсутствии трезвости или в избытке фантазии.

Итак, свобода печати — превосходная вещь, способная украсить милую привычку бытия, приятная, отменная вещь. Но, к несчастью, есть дурные люди, которые злоупотребляют языком для лжи, головой — для интриг, руками — для воровства, ногами — для дезертирства. Превосходная вещь — речь и мышление, руки и ноги, хороший слог, приятные мысли, ловкие руки, превосходнейшие ноги, — если бы только не было дурных людей, которые всем этим злоупотребляют! Но против этого ещё не придумано никакого целительного средства.

«Симпатии к конституции и свободе печати должны были бы безусловно ослабеть, если бы поняли, что с этим связаны вечно меняющееся положение вещей в упомянутой стране» (читай: Франции) «и ужасающая неуверенность в будущем».

Когда в науке о вселенной сделано было открытие, что земля есть mobile perpetuum{26}, то не один мирный немецкий обыватель хватался за свой ночной колпак и вздыхал по поводу вечно меняющегося положения своего отечества, и ужасающая неуверенность в будущем сделала ему постылым дом, который то и дело становится на голову.

Свобода печати так же мало вызывает «меняющееся положение вещей», как подзорная труба астронома — неустанное движение мировой системы. Коварная астрономия! Что за прекрасное было время, когда земля, подобно почтенному обывателю, ещё находилась в центре вселенной, спокойно покуривала свою глиняную трубку, не утруждая себя даже добыванием света, так как солнце, луна и звёзды кружились вокруг неё, как вечные лампадки, как «превосходные вещи».

Кто никогда того, что строил, не крушит,

Тот стойко стоит

На бренной сей земле, которая сама

Не стойко стоит

[32]

,

говорит Харири — по своему происхождению отнюдь не француз, а араб.

Совершенно определённо говорит устами оратора его сословие, когда он изрекает:

«Истинный, честный патриот не в силах подавить в себе мысль, что конституция и свобода печати существуют не для блага народа, а для удовлетворения честолюбия отдельных лиц и для господства партий».

Известно, что существует такая психология, которая объясняет великое мелкими причинами; исходя из верной догадки, что всё то, за что человек борется, связано с его интересом, эта психология приходит к неверному заключению, что существуют только «мелкие» интересы, только интересы неизменного себялюбия. Известно также, что такого сорта психология и знание людей в особенности встречаются в городах, где считается признаком большой проницательности всё видеть насквозь и за проносящейся вереницей идей и фактов усматривать ничтожных, завистливых, интригующих людишек, которые, дёргая за ниточки, приводят в движение весь мир. Но, с другой стороны, также известно, что если слишком глубоко заглядывают в кружку, то ударяются о неё своей собственной головой; в таком случае знание людей и света у этих мудрецов есть прежде всего — в мистифицированном виде — удар по собственной голове.

К тому же ещё половинчатость и нерешительность характеризуют сословие оратора.

«Присущее ему чувство независимости говорит в нём за свободу печати» (в том смысле, как её понимает докладчик), «но он должен слушаться голоса разума и опыта».

Если бы оратор в заключение сказал, что хотя разум его — за свободу печати, но присущее ему чувство зависимости говорит против неё, то его речь была бы вполне верной жанровой картинкой городской реакции.

Кто, имея язык, молчит

Иль, имея клинок, не разит, —

Тот лишь без толку небо коптит.

Мы теперь переходим к защитникам свободы печати. Начнем с главного из внесённых предложений. Более общие положения, метко и правильно выставленные во вступительных словах этого предложения, мы опускаем, чтобы сразу подчеркнуть своеобразную и характерную точку зрения, проведённую в самом докладе.

Докладчик хочет, чтобы свобода печати как определённого промысла не была исключена из всеобщей промысловой свободы, как это имеет место ещё до сих пор, — это внутреннее противоречие он рассматривает как классический образец непоследовательности.

«Работа рук и ног свободна, а работа головы находится под опекой. Конечно, под опекой более умных голов? Избави бог! Об этом не может быть и речи, когда дело касается цензоров. Кого бог награждает чином, того наделяет и умом».

Прежде всего странно то, что свобода печати подводится под промысловую свободу. Но мы всё-таки не можем просто отвергнуть взгляд оратора. Рембрандт писал мадонну в виде нидерландской крестьянки; почему бы нашему оратору не изображать свободу в той форме, которая ему близка и понятна?