Дни шли за днями – во мраке и тишине, нарушавшейся только шумом прибоя на обледеневшем берегу. Ганс во всем слушался Эдит. Вся его великолепная предприимчивость исчезла. Эдит взяла судьбу Деннина в свои руки, и Ганс не желал больше ни во что вмешиваться.

Убийца был для них постоянной угрозой. Каждую минуту он мог освободиться от своих уз, и они ни днем, ни ночью не спускали с него глаз. Один из них всегда сидел возле его койки с заряженной двустволкой в руках. Сначала Эдит установила восьмичасовые дежурства, но такое напряжение оказалось им не под силу, и в конце концов они стали сменять друг друга каждые четыре часа. Дежурства эти не прекращались круглые сутки, а ведь нужно было готовить пищу, приносить дрова… Все их время уходило на то, чтобы караулить Деннина.

После столь неудачного посещения Негука индейцы старались обходить хижину. Эдит послала к ним Ганса: она хотела, чтобы индейцы отвезли Деннина в каноэ до ближайшего белого поселения или фактории. Но Ганс вернулся ни с чем. Тогда Эдит сама пошла к Негуку. Негук – глава этого маленького сивашского поселка, преисполненный чувства ответственности за судьбу своих сограждан, – веско и немногословно изложил Эдит свою точку зрения.

– У белых людей случилась беда, – сказал он. – У сивашей не случилось беды. Мой народ поможет твоему народу – и к моему народу придет беда. Когда беда белых и беда сивашей сойдутся вместе и станут одной бедой– тогда будет большая беда, такая большая, что и сказать нельзя, и ей не будет конца. Хуже нет такой беды. Мой народ не делал зла. Зачем же станет он помогать твоему народу и приводить к себе беду?

И Эдит Нелсон вернулась ни с чем в свою страшную хижину, вернулась к нескончаемым четырехчасовым бдениям. Случалось, что во время очередного дежурства, когда она сидела напротив узника, положив заряженную двустволку на колени, глаза у нее начинали слипаться и ее одолевала дремота. И всякий раз она просыпалась, словно от толчка, и судорожно хваталась за ружье, бросая испуганный взгляд на убийцу. Эти внезапные пробуждения тяжело сказывались на ее нервах и не сулили ничего хорошего. Но даже в тех случаях, когда Эдит не спала, стоило только Деннину заворочаться под одеялом, как она невольно вздрагивала и хваталась за ружье, – так велик был ее страх перед убийцей.

Ее нервы могли сдать в любую минуту, и она это понимала. Началось с подергивания глазных яблок: только закрыв глаза, могла она унять это подергивание. Затем появилось непроизвольное мигание, и с этим уже ничего нельзя было поделать. А больше всего Эдит мучило то, что она не могла забыть о случившемся. Казалось, время ни на йоту не отодвинуло от нее то страшное утро, когда неожиданное ворвалось в хижину и перевернуло всю их жизнь. Вынужденная изо дня в день заботиться об убийце, она стискивала зубы и страшным усилием воли держала себя в узде.

С Гансом было иначе. Им владела одна навязчивая мысль: Деннина надо убить. И всякий раз, когда он кормил пленника или дежурил около него, Эдит терзалась страхом, что Ганс пополнит кровавый список еще одной жертвой. Ганс все время проклинал Деннина и был с ним очень груб. Он старался скрыть овладевшую им манию убийства и порой говорил жене:

– Вот погоди, сама еще станешь просить, чтобы я прикончил его, да уж я тогда не захочу руки марать.

Однако не раз, сменившись с дежурства, Эдит тайком подкрадывалась к двери и видела, что двое мужчин, как дикие звери, пожирают друг друга глазами, и на лице Ганса она читала жажду крови, а на лице Деннина – ярость и отчаяние затравленного животного.

– Ганс! – окликала она его. – Очнись!

Вздрогнув, он приходил в себя, и в его взгляде мелькало смущение и испуг, но не раскаяние.

Так Ганс стал частью задачи, которую поставило перед Эдит Нелсон неожиданное. Сначала эта задача заключалась только в том, чтобы поступить с убийцей по закону, а для Эдит это означало, что Деннин должен оставаться их пленником до тех пор, пока они не отдадут его в руки властей для предания суду. Но теперь приходилось думать и о Гансе, – Эдит видела, что на карту поставлен его рассудок и спасение его души. К тому же вскоре ей стало ясно, что и она сама – ее силы, ее выносливость – становится частью задачи. Напряжение было слишком велико. Руки ее начали непроизвольно подергиваться и дрожать, она не могла донести ложку до рта, не расплескав супа, а левая рука совсем отказывалась служить. Эдит боялась, уж не начинается ли у нее нечто вроде пляски святого Витта. Со страхом думала она о том, что скоро превратится в калеку. Что, если она не выдержит? И замирала от ужаса, рисуя себе страшную картину: Ганса и Деннина одних в хижине.

Деннин заговорил на четвертый день.

– Что вы хотите со мной делать? – спросил он и повторял этот вопрос изо дня в день.

Всякий раз Эдит отвечала, что с ним будет поступлено по закону, и, в свою очередь, спрашивала его:

– Зачем ты это сделал? – но не могла добиться ответа. Этот вопрос неизменно вызывал у Деннина приступ бешенства, и он начинал биться и метаться на койке, стараясь порвать ремни, которыми был связан. При этом он грозил Эдит, обещая расправиться с ней, как только ему удастся освободиться… а рано или поздно он это сделает. В такие минуты Эдит взводила оба курка двустволки, готовясь уложить его на месте, если он порвет путы, а сама вся дрожала от напряжения и страха, чувствуя, как кружится у нее голова и тошнота подступает к горлу.

Но мало-помалу Деннин сделался более сговорчивым. Видимо, он устал лежать без движения день за днем. Он начал просить Эдит, молить ее, чтобы она его освободила, давал ей самые дикие клятвы. Он не тронет ни ее, ни Ганса, сам отправится пешком по побережью и отдаст себя в руки властей. Свое золото он оставит Гансу и Эдит, уйдет один в ледяную пустыню, и никто никогда его больше не увидит. Он даже готов покончить с собой– пусть только она освободит ему руки. Эти мольбы обычно переходили в бессвязное бормотание, в бред. Эдит всякий раз казалось, что у него начинается нервный припадок, но она только качала головой, отказываясь дать ему свободу, о которой он с таким неистовством и страстью ее молил.

Однако проходили недели, и Деннин понемногу смирялся. Усталость делала свое дело.

– Ох, как я устал, как я устал! – бормотал он и метался по подушке, словно капризный ребенок. Минула еще неделя, и Деннин, как одержимый, начал молить о смерти.

– Пристрели меня, – взывал он к Эдит или заклинал Ганса положить конец его мучениям, говоря, что жаждет только одного – покоя.

Напряжение становилось невыносимым. Нервы Эдит были натянуты, как струна, и каждую минуту она ждала катастрофы. Она не могла отдохнуть, постоянно мучимая страхом, что Ганс поддастся своей мании и, улучив момент, когда она будет спать, убьет Деннина. Наступил уже январь, но они знали, что пройдет еще не один месяц, прежде чем какая-нибудь торговая шхуна заглянет к ним в залив. Тем временем провизия подходила к концу, – ведь они никак не думали, что придется зимовать в хижине, – а Ганс не мог даже пополнить запасов охотой. Они были прикованы к дому, день и ночь сторожа своего пленника.

Необходимо было на что-то решиться, и Эдит это понимала. Она заставила себя заново пересмотреть стоявшую перед ней задачу, но не могла поколебать в себе уважение к закону, унаследованное от предков, не могла отказаться от понятий, в которых была воспитана, которые были у нее в крови. Так или иначе, надо поступить по закону. И в долгие бессонные ночи, сидя с двустволкой на коленях рядом с беспокойно мечущимся Деннином и прислушиваясь к вою метели за окном, Эдит размышляла над социологическими проблемами и создала свою собственную теорию эволюции закона. Она пришла к выводу, что закон есть не что иное, как выражение воли той или другой группы людей. Как велика эта группа, не имело значения. Есть маленькие группы, как, например, Швейцария, рассуждала Эдит, и большие, как Соединенные Штаты. Пусть даже группа совсем маленькая – это ничего не меняет. В стране может быть всего десять тысяч населения, а все же воля этих людей будет законом для страны. А если так, то и тысяча человек могут создать свой закон. А если могут тысяча человек, то почему не могут сто? А если могут сто, почему не могут пятьдесят? Почему не пять? Почему не двое?