Всякий, кто исследует историю различных наций на земле, их революций, завоеваний, возвышения и падения, способа установления их правительств и преемственности власти, переходящей от одного лица к другому, вскоре научится весьма спокойно относиться ко всяким спорам о правах государей и придет к убеждению, что точное соблюдение любых общих правил и строгая лояльность по отношению к определенным лицам и фамилиям — [качества], которым иные люди придают такое большое значение, — являются добродетелями, основанными не столько на разуме, сколько на фанатизме и суеверии. Изучение истории подтверждает в данном отношении рассуждения истинной философии; последняя же, знакомя нас с первичными качествами человеческой природы, учит рассматривать политические несогласия как нечто в большинстве случаев неразрешимое и полностью подчиненное интересам мира и свободы. Когда общественное благо не требует с очевидностью изменения [в правлении], несомненно, что совместное действие таких источников права, как первичный до-говор, долгое владение, наличное владение, наследование и положительные законы, дает самое сильное право на власть и право это по справедливости считается священным и нерушимым. Но если указанные источники права смешиваются и противоречат друг другу в той или иной степени, то они часто приводят к недоразумениям, которые скорее могут быть решены мечом воинов, чем аргументами законоведов и философов. Например, кто скажет мне, должен ли был Германик или Друз наследовать Тиберию, если бы последний умер, когда оба они были живы, не назначив ни одного из них своим преемником? Равнозначны ли для нации права, которые дает усыновление, и права кровного родства, если они были равнозначны для частных семей и два раза уже были признаны таковыми и в жизни общественной? Следует ли считать Германика старшим сыном, потому что он родился раньше Друза, или младшим, потому что он был усыновлен после рождения своего брата? Должно ли право старшего приниматься в расчет у нации, в которой старший брат не имеет привилегии при наследовании в частных семьях? Следует ли считать римскую императорскую власть в указанное время наследственной на основании двух прецедентов или даже в ту раннюю эпоху ее следует признать принадлежащей более сильному или же наличному правителю, так как источником ее является столь недавняя узурпация? Какие бы принципы мы ни положили в основание при ответе на эти и подобные вопросы, я боюсь, что мы никогда не были бы в силах удовлетворить беспристрастного исследователя, т. е. исследователя, который не привержен какой-либо партии в политических спорах и может быть удовлетворен лишь здравым разумом и здравой философией.

Но здесь читатель-англичанин, пожалуй, поставит вопрос относительно той знаменитой революции, которая имела столь благоприятное влияние на наше государственное устройство и сопровождалась столь значительными последствиями. Мы уже заметили, что в случае слишком большой тирании, слишком больших притеснений законно поднять оружие даже против высшей власти и что правительство, будучи чисто человеческим изобретением, имеющим целью взаимную выгоду и безопасность, перестает налагать на нас какое-либо обязательство, как естественное, так и нравственное, едва лишь оно изменяет этой тенденции. Но хотя указанный общий принцип устанавливается как здравым смыслом, так и действиями людей во все времена, тем не менее ни законы, ни даже философия не в состоянии установить частные правила, с помощью которых мы могли бы знать, когда именно сопротивление является законным, и решать все споры, могущие возникать в связи с данным вопросом. И это относится не только к [неограниченной] высшей власти; даже при таком государственном устройстве, когда законодательная власть не сосредоточена в руках одного лица, какой-нибудь правитель может оказаться достаточно выдающимся и могущественным, чтобы заставить законы хранить молчание в данном отношении. И такое молчание было бы с их стороны следствием не только уважения, но и благоразумия, ведь несомненно, что проявление власти столь могущественного правителя при огромном разнообразии условий во всех государствах один раз может быть благодетельным для общества, а другой — пагубным и тираническим. Но, несмотря на такое молчание законов в ограниченных монархиях, несомненно, что народ все же сохраняет за собой право сопротивления, ибо даже самые деспотические правления не в состоянии отнять у него последнее. Та же необходимость самосохранения и тот же мотив общественного блага дают народу одинаковую свободу действия в обоих случаях. Мы можем заметить далее, что при такой смешанной форме правления случаи законного сопротивления должны встречаться гораздо чаще, чем в деспотических государствах, и к подданным, защищающим свои права при помощи оружия, следует здесь относиться гораздо снисходительнее. Не только тогда, когда высшая власть принимает меры, сами по себе очень пагубные для общества, но даже и тогда, когда она покушается на права других конституционных органов (parts) и стремится распространить свое могущество за пределы, разрешаемые законами, позволительно сопротивляться ей и свергать ее, хотя такое сопротивление, такое насилие, согласно общему смыслу законов, следует считать незаконным и бунтовщическим. Нет ничего более существенного для блага общества, чем сохранение политической свободы; очевидно, что если устанавливается смешанная форма правления, то каждый конституционный орган или член (member) должен иметь право на самозащиту и ограждение своих прежних прерогатив от посягательства со стороны всякой другой власти. Материя была бы создана напрасно, если бы она была лишена силы сопротивления, ибо в таком случае ни одна ее частица не могла бы сохранить раздельного существования и вся она слилась бы в одну точку; точно так же нелепо предполагать, что в государстве существует право и нет лекарства [от его нарушения], или же признавать, что народ причастен верховной власти, не признавая в то же время, что он на законном основании может защищать свою долю власти против всякого, кто на нее покушается. Итак, все те, кто как будто уважает наш свободный государственный строй, но вместе с тем отрицает право сопротивления, в сущности отказываются от всяких притязаний на здравый смысл и не заслуживают серьезного ответа.

В мои намерения не входит доказательство того, что эти общие принципы приложимы и к последней революции, а также что все права и привилегии, которые должны быть священными для свободной нации, подвергались в то время крайней опасности. Мне приятнее оставить в стороне этот спорный вопрос, если только он действительно допускает споры, и предаться кое-каким философским размышлениям, которые естественно вызываются упомянутым важным событием.

Во-первых, можно заметить следующее: если бы палата лордов и палата общин, [органы] нашей конституции, свергли властвовавшего в то время короля или после его смерти отстранили того принца, который должен был ему наследовать согласно законам и установленному обычаю, и если бы они сделали это не ради общественного блага, никто не признал бы их образ действий законным и не счел бы себя обязанным подчиниться ему. Но если бы король вследствие несправедливых действий или посягательства на тираническую и деспотическую власть потерял право на власть законную, то свержение его с престола не только было бы нравственно законным и согласным с природой политического общества, но, кроме того, мы склонны думать, что остальные конституционные члены приобрели бы право устранить его ближайшего наследника и избрать его преемника по своему усмотрению. Это имеет основание в очень любопытном свойстве нашей мысли и нашего воображения. Когда король теряет право на власть, его наследник, собственно, должен оказаться в той же ситуации, как если бы короля постигла смерть, разве только наследник сам лишит себя своих прав, принимая участие в тирании. Но хотя бы это и казалось нам разумным, мы легко можем склониться к противоположному мнению. Свержение короля в таком государстве, как наше, конечно, является актом, превышающим обычные прерогативы власти, незаконным превышением власти, пусть и имеющим целью общественное благо, но при обычном течении государственной жизни считающимся не дозволенным ни одному из конституционных членов. Если польза от такого акта для общества столь велика и очевидна, что он может быть тем самым оправдан, и осуществление этой вольности (licence) встречает наше одобрение, мы естественно приписываем парламенту право на осуществление дальнейших вольностей; если нарушение прежних границ закона уже раз одобрено нами, мы и в других случаях не будем склонны строго придерживаться этих пределов. Наш дух естественно продолжает ряд начатых им актов, и мы уже не сомневаемся в том, что является нашим долгом после первого поступка какого-либо рода. Так, во время революции ни один из тех, кто признал свержение отца справедливым, не считал себя подвластным его малолетнему сыну; между тем, если бы этот несчастный монарх умер в то время не по своей вине и если бы сын его случайно находился за морем, несомненно было бы учреждено регентство до того времени, пока он не достиг бы совершеннолетия и не мог бы стать правителем своих владений. Если даже самые незначительные мотивы воображения оказывают действие на суждения народа, то законы и парламент поступают очень мудро, считаясь с этими качествами и выбирая государей то из определенной династии, то вне ее в зависимости от того, за кем народ естественно склонен признать власть и право.