Уже произошел случай с серым шерстяным жакетом. Жюльен мог, кроме того, обнаружить вторую конфетную обертку – на этот раз зеленую, – третью полусгоревшую сигарету… Что еще? Вопрос его присутствия на ферме во время мнимого визита коммивояжера также оставался непроясненным. В самом деле, если тем поздним утром мальчик находился во дворе или в сарае, почему он не хотел сказать отцу, что в дверь никто не стучался? Какая ему была выгода в том, чтобы поддерживать Матиаса в его лжи? Почему, если он находился в другом месте, мальчик действовал таким странным образом? После долгого и упорного молчания – вдруг в последний момент эта нелепая выдумка о починке переключателя скоростей велосипеда… Затянуть гайку?… Может, это помогло бы ему избежать неприятностей, случившихся в конце пути.

Но если Жюльен Марек находился не на ферме, где же тогда он был? Были ли у его отца веские основания предполагать, что по пути от булочной до родных пенатов тот сделал подобный крюк через обрыв? Матиаса охватил внезапный ужас: Жюльен, который пришел другой дорогой – «другой» дорогой, – чтобы встретиться с Виолеттой, от которой он ждал объяснений – к которой он даже питал достаточно неприязни, чтобы желать ее смерти, – Жюльен, заметив коммивояжера, притаился в каком-нибудь укромном месте, откуда он видел… Матиас отер лоб рукой. Эти выдумки не выдерживали никакой критики. Головная боль была такой сильной, что у него мутился разум.

Разве не чистое сумасшествие, что вдруг из-за какой-то простой конфетной обертки он почувствовал, что готов избавиться от молодого Марека, столкнув его в пропасть?

До сих пор Матиас не принимал во внимание эти два клочка бумаги, брошенные накануне, которые – по крайней мере, с его точки зрения – не могли представлять собой одно из вещественных доказательств. Он считал дурным вкусом предъявлять их в качестве следов преступления, у него и мысли не возникло подбирать их – так мало значения он придавал им, находясь в трезвом рассудке. Жюльен и сам только что избавился от них весьма нахально, тем самым показывая, что от них нет никакого толку… Однако другое толкование…

Напрашивалось и другое толкование: быть может, этим демонстративным жестом он хотел сказать, что будет хранить молчание и что виновному, которого вывели на чистую воду, нечего опасаться с его стороны? Его странное поведение на отцовской ферме не имело иного объяснения. Тогда, как и сейчас, он заявлял о своей власти над Матиасом: свои следы он уничтожал с той же легкостью, с какой выдумывал новые для Матиаса, по своему усмотрению изменяя знаки и маршруты, относящиеся к ушедшему времени. Но для подобной уверенности требовалось нечто большее, нежели подозрения – пусть даже правильные. Жюльен «видел». Отрицать это было уже бессмысленно. И только навсегда запечатленные в его глазах образы придавали им отныне эту невыносимую неподвижность.

Тем не менее это были самые обычные серые глаза – не красивые и не уродливые, не большие и не маленькие – два расположенных рядом идеальных и неподвижных круга, в центре каждого из которых была черная дырочка.

Чтобы скрыть свое смущение, коммивояжер снова стал говорить, говорить быстро и безостановочно – также не заботясь ни о связности, ни о содержательности; поскольку собеседник не слушал, это не представляло ни малейшего неудобства. Любая случайно подвернувшаяся тема казалась Матиасу подходящей: портовые лавки, длительность переправы, цены на часы, электричество, шум моря, погода, стоявшая в эти два дня, ветер и солнце, жабы и облака. Еще он рассказал, как опоздал на обратный рейс, в результате чего вынужден был остаться на острове; он использовал поневоле оставшееся у него до отъезда свободное время, навещая друзей и гуляя… Но когда, выбившись из сил, ему пришлось остановиться, отчаянно подыскивая, что еще сказать, чтобы не слишком повторяться, он услышал вопрос, который Жюльен задавал ему тем же бесстрастным и ровным голосом:

– А почему вы снова взяли кофту Жаки, а потом выбросили ее в море?

Матиас отер лицо рукой. Не «взяли», а «снова взяли» кофту… Свой ответ он начал в почти умоляющем тоне:

– Послушай, малыш, я не знал, что это ее. Я не знал, что это вообще чье-то. Мне только хотелось посмотреть, что будут делать чайки. Ты же видел: они подумали, будто я бросил им рыбу…

Молодой человек молчал. Он смотрел Матиасу прямо в глаза своим застывшим и странным – словно непонимающим или невидящим – взглядом, – взглядом идиота.

А Матиас все говорил, теперь уже без всякой убедительности, уносимый потоком собственных слов через безлюдные холмистые луга, над чередой совершенно оголенных дюн, через каменистые и песчаные долины, над которыми то тут, то там вдруг мелькала призрачная тень, заставлявшая его отступать. Он говорил. И с каждым словом почва все больше уходила из-под его ног.

Он забрел сюда во время прогулки, наугад выбирая дорогу, не имея никакой иной цели, кроме того, чтобы пройтись и размять ноги. Он заметил висевший на скале лоскут ткани. Когда он из чистого любопытства спустился туда, ему показалось, что это ненужная старая тряпка (но Жюльену, без сомнения, было известно, что серый жакет был в прекрасном состоянии…), и необдуманно бросил ее чайкам, чтобы посмотреть, что они будут делать. Откуда ему знать, что эта тряпка – грязный шерстяной лоскут (наоборот, очень чистый) – в общем, этот предмет – принадлежал маленькой Жаклин? Он даже не знал, что это именно то место, откуда девочка упала-упала… упала… Он остановился. Жюльен смотрел на него. Жюльен вот-вот скажет: «Она вовсе не упала». Но мальчик не произнес ни слова.

Коммивояжер продолжил свой монолог еще быстрее. Было не слишком удобно спускаться по таким скалам, особенно в тяжелых ботинках. У вершины обрыва камни часто срывались из-под ног. Тем не менее он и не подозревал, что это так опасно; иначе он не отважился бы на такое. Потому что он не знал, что это именно то место… Но никто ничего подобного и не говорил; то, что пальто принадлежало Жаклин, еще не значило, что несчастье произошло именно здесь. Только что, говоря о конфетной обертке, Матиас уже выдал себя, признавшись, что точно знает, где девочка пасла своих овец. Этих слов теперь уж не вернешь… Во всяком случае, учитывая то, где находился жакет, он не мог предполагать, что тот был сорван во время падения… и т. д.

– Это тоже не так, – сказал Жюльен.

Матиаса охватила паника, и он продолжал говорить, не обращая внимания, потому что слишком боялся объяснений. Он говорил в таком темпе, что возразить что-либо – или раскаяться в собственных словах – стало совершенно невозможно. Зачастую, чтобы заполнить пустоты, он повторял одну и ту же фразу по несколько раз. Он даже поймал себя на том, что рассказывал наизусть таблицу умножения. В каком-то воодушевлении он вдруг порылся в кармане и достал оттуда маленькие позолоченные часики:

– Послушай, поскольку у тебя день рождения, я сделаю тебе подарок: посмотри, какие красивые часы!

Но Жюльен, не отрывая от него глаз, все дальше отступал по заросшей ложбине, отходя от края обрыва в глубь лошадиной подковы. Боясь, как бы тот не стал убегать от него еще быстрее, коммивояжер не смел сделать ни малейшего движения в его сторону. Он стоял на месте, держа в протянутой руке браслет из сплетенных звеньев, как будто приманивал птиц.

Дойдя до подножия насыпи, которая отделяла ложбину от центральной части острова, молодой человек застыл на месте, по-прежнему неотрывно глядя на Матиаса, стоявшего так же неподвижно в двадцати метрах от него.

– Бабушка подарит мне часы еще лучше, – сказал он.

Потом он сунул руку в комбинезон и вытащил в пригоршне самые разнообразные предметы, среди которых коммивояжер узнал перепачканную смазкой плотную веревочку, полинявшую, как будто она побывала в морской воде. Остальное было трудно разглядеть издалека. Жюльен достал оттуда сигаретный окурок – уже на три четверти скуренный – и вставил между губ. Веревочка и другие мелочи вернулись в карман. Он снова застегнул ветровку.