Или слепой с протянутыми вперед руками, пальцами-щупальцами, нервное движение которых настолько явственно, что его видишь воочию, или молодая монахиня с бездонной озерной синевой огромных глаз, вобравших в себя безмолвную скорбь всей России.

За моей спиной стоял экраном гигантский от пола до потолка чистый холст, на который по замыслу художника и должны были взойти все эти стоящие в безмолвии одухотворенные персонажи, олицетворяющие страшную трагедию и боль православной Руси. Павел Дмитриевич стоял в сторонке в просветленном молчании, и только Прасковья Тихоновна вполголоса, чтобы не спугнуть установившееся здесь безмолвье, отрывисто называла поименно изображенных на холсте персонажей. Я молчал, не находя нужных слов, чтобы выразить свои чувства: удивление, восторг, восхищение гениальным творением, а стоящий тут же тихий гений, очевидно, понимая мое состояние, вдруг как-то просто, по-домашнему, предложил:

— Пойдемте попьем чайку.

В столовой, среди развешенных на стенах древних икон, которые Павел Дмитриевич на последние гроши скупал, чтобы только сохранить для потомства, мы завели разговор о живописи. Когда речь зашла о главном в творчестве Корина — о портрете, Павел Дмитриевич сказал:

— Портрет — вещь страшно трудная: ведь тут имеешь дело с человеком. Я всегда мучаюсь, когда пишу портрет, каждый дается мне ценой непомерных мук. Иногда месяц-два только и думаешь о человеке прежде, чем начать его писать. Ведь тут мало внешнего сходства. Надо что-то уловить в человеке, часто то, чего он сам о себе не знает. Натура всегда только отправная точка. Портрет нельзя написать без воображения. Художник без воображения не творец.

— Но в написанных вами портретах, таких, как Алексей Толстой, Качалов, Жуков вы не отступили от сходства с натурой, — заметил я.

— Да, но я взял не какой-то фотографический миг, минутную позу. Я обобщил, выявил характер. Вы помните мой портрет Михаила Васильевича Нестерова?

— Хорошо помню: сидит в кресле, напряженный жест…

— Он был моим учителем. Я обязан ему своей профессией: он вытащил меня из иконописной мастерской. Я ведь из рода палехских иконописцев. Так вот с Михаилом Васильевичем мне посчастливилось в юные годы расписывать храмы. Я прекрасно знал его характер, манеры, душу его знал. А для написания его портрета мне потребовалось сорок сеансов! Представляете — сорок?!

— Но за то и получился характер: эмоциональный, беспокойный, — вспомнил я изображенного в профиль Нестерова, сидящего в кресле и выразительный, какой-то нервный жест руки. А Павел Дмитриевич продолжал:

— Алексей Максимович Горький на Капре, где я у него жил, позировал мне 19 сеансов.

Корин говорил, что в его творческой судьбе решающую роль сыграли два великих русских патриота: Нестеров и Горький. Именно Горький первым «обнаружил» и высоко оценил художника Корина, автора портретов к картине «Реквием» и посоветовал назвать ее по-другому: «Русь уходящая» и затем пригласил братьев Кориных Павла и Александра к себе на Капри. Там, в Италии, Павел Дмитриевич познакомился с шедеврами мирового искусства, с титанами Возрождения. Но в ту нашу встречу он рассказывал о своем вхождении в искусство. Вспоминал первое посещение Третьяковской галереи.

— Особенно поразили меня васнецовские «Богатыри». Я стоял перед ними и не мог глаз оторвать наверно полчаса. Отходил и снова возвращался… В Румянцевском музее меня потряс Александр Иванов своим «Явлением Христа народу». Потом уже будучи зрелым художником, я много копировал Иванова, пытался проникнуть в тайну мастерства. А Врубеля я не понимал.

— Горький тоже не лестно отзывался о Врубеле, — заметил я и поинтересовался, как у него возникла идея обратиться к теме «Руси уходящей»? Вернее к трагедии русской православной церкви?

— Мальчишкой я пел в церковном хоре, — нетороплива рассказывал он. — По воскресеньям и праздникам отец будил меня в четыре утра, и мы шли в церковь. Потом, работая с Нестеровым над росписью храмов, я познакомился с некоторыми духовными лицами, узнал и понял их трагедию в былые годы. В двадцать пятом году я был на похоронах Тихона, наблюдал великую скорбь православного люда и плакал вместе со всеми.

Павел Дмитриевич расспрашивал меня о писателях, о литературе. Поинтересовался, с кем из художников, кроме Лактионова я знаком? Я назвал десяток имен наиболее известных, вроде Вучетича, Томского, Ромадина, Вл. Серова, Кривоногова, Судакова. Об Александре Герасимове преднамеренно умолчал, зная об их взаимной неприязни.

— Вучетич и Томский! — это конечно мастера с божьим даром, — произнес он. Тогда же я вручил Павлу Дмитриевичу только что вышедшие из печати мои книги «На краю света», «Евгений Вучетич» и «Подвиг богатыря» (О Сергиеве-Ценском).

Расставаясь, он пригласил меня заходить к нему с друзьями, интересующимися искусством.

— У нас с вами есть о чем поговорить, — сказал Корин. В ответ я сказал, что буду рад видеть его с Прасковьей Тихоновной у себя дома.

Потом, когда я рассказал своим друзьям о гениальном художнике и его «Руси уходящей», меня одолевали просьбами сводить их в мастерскую Корина. Ходили группами по пять-шесть человек — писатели, артисты, военные. Однажды мы зашли втроем: Писатель Ефим Пермитин, народный артист мхатовец Алексей Жильцов и я. Пермитин преподнес Корину два своих романа: «Горные орлы» и «Раннее утро». На этот раз мы задержались у Корина дольше обычного. Мои друзья, ошеломленные «Русью уходящей», после чая, захотели посмотреть пейзажи Павла Дмитриевича, развешенные в одной из комнат. В пейзажах Корин удивительно тонкий, нежный лирик. Вообще в душе по складу своего характера он был поэтом. В 1928 г. в Палехе он работал над Главной своей пейзажной картиной «Моя Родина». Его пейзажи, светлые и ароматные, излучают какое-то божественное тепло, согревают душу. Они не велики по размерам, но вытянутые горизонтально, создают впечатление безбрежного простора и монументальности. Да, монументальность— это особая характерная черта в его творчестве, выраженная не только в «Руси уходящей», но и в «Александре Невском» в портретах маршала Жукова, скульптора Кененкова, писателя А.Толстого.

Павел Дмитриевич рассказывал нам о своих впечатлениях от посещения музеев Италии. Его потрясли шедевры Леонардо и Микеланджело, Тициана и Тинтаретто. О Тициане он говорил:

— Ему было доступно все: и стихия жизнелюбия в изображении женщин, и чудо психологического портрета, тайны души человеческой, порок и добродетель… Художник должен знать роль каждого мазка, им положенного, отвечать за каждую линию, им проведенную. Живопись должна сверкать, как драгоценные камни. Я не признаю абстракционистов. Мне претит их неуважение к человеку. Сам он вобрал в свое творчество все лучшее от мировых титанов живописи, никому не подражая, — его искусство неповторимо, как и его светлая душа. Он весь русский, воплотивший в себе все лучшее, что есть в нашем добродушным, доверчивым, многострадальном народе. Ему ведь тоже пришлось испить горькую чашу гонений, клеветы и замалчивания. Покровительства Горького хватило не на долго. Сразу же после смерти писателя в 1937 г. в газете «Известия» появились одна за другой две статьи, «разоблачающие» «фашистского мракобеса» Павла Корина.

В одном из своих писем мне Корин писал: «Сейчас читаю Ефима Николаевича Пермитина «Горные орлы». Дивно хорошо у него описана природа Горного Алтая, хорошие, сильные люди». Между прочим в том же письме есть и такие строки: «…Меня все время гложет червь сомнения насчет моего художества. Так ли это?» Большой талант всегда гложет «червь сомнения». Бездари и посредственность не сомневаются в своей «гениальности». А потом, при очередной встрече уже у меня дома, рассказывал:

— Прочитал «Первую любовь» Пермитина. Опять блеснул Ефим Николаевич пейзажами. Любит он природу и сердцем чувствует. А вот образ кондитера мне не понравился. Отвратительный мерзкий тип, садист, негодяй и вдруг… Художник. Такого не бывает, это противоестественно. Искусство по своей природе возвышенно. Художник — творец, он благороден.