В нем постоянно клокотал вулкан творческой энергии, он находился в непрерывном поиске, параллельно работал над многими произведениями монументального характера, а работу над портретом считал как бы отдыхом. Я восхищался его трудолюбием и созидательной, неугомонной фантазией. Иногда я засиживался в его мастерской до полуночи и после полуночи. Он был интересным собеседником. Однажды я спросил, откуда у него такая фамилия?

— Отец у меня черногорец, — кратко ответил он и, сделав задумчивый вид, спросил:

— А ты знаешь, что такое зов предков? Тебе никогда не приходилось испытать это странное необъяснимое чувство? — Я не ответил, и он продолжал — А я испытал его на себе. На теплоходе мы плыли в Италию. Представляешь жаркий солнечный день, на море штиль, тишина. У берегов Югославии — зной. Я стоял на палубе, опершись на перила, и смотрел на берег. Мне чудилось, что там таится что-то дивное, волшебное. Берег манил к себе какой-то колдовской силой. Он звал: «Ну иди же, иди». Это было какое-то наваждение, овладевшее мною. Казалось, я не удержусь, еще минута, и я брошусь в море и поплыву на этот зов. Мне стоило больших усилий оторваться от перил и уйти в каюту.

— А мама? — поинтересовался я

— Мама у меня француженка. Да ты знаешь Анну Алексеевну.

— Знаю, француженка, — нетвердо согласился я. Он уловил в моих словах какой-то подтекст и вспылил:

— Настоящая француженка, а не то, что ты думаешь. И фамилия ее Стюарт.

— Знаменитая фамилия, — согласился я.

— Ну, хватит давай займемся делом, — суетливо сказал он.

А дело заключалось в том, что ему одна газета заказала статью, и он попросил меня помочь ему написать. Это был не первый случай, и я, чувствуя, что работа затянется за полночь, предупредил жену, что, возможно, задержусь и останусь ночевать у Вучетича. Так оно и получилось. Лишь во втором часу ночи статья была закончена, и я ушел спать в комнату его сына Виктора, который в то время жил в Ростове-на-Дону. Каково было мое изумление, когда в семь часов утра я услышал внизу на первом этаже в рабочем цехе мастерской грохот, голоса людей и громкий с хрипотцой властный голос Вучетича: он давал распоряжение форматорам.

Да, спал он не больше пяти часов, изматывал себя внутренним творческим горением и в этом находил радость бытия.

Однажды я собрался в очередную командировку на Северный флот. Часа за три до отхода поезда Вучетич позвонил мне и попросил приехать к нему. Я сказал о командировке, но он настаивал: мол, успеем на поезд, я тебя провожу. Как оказалось, никакой особой нужды и спешки в моем появлении не было. Он с присущим ему восторгом показал эскиз в пластилине: группа людей несет на своих плечах ликующего своего товарища.

— Смотри! Догадываешься? — эмоционально спрашивал он.

— Нет, — откровенно признался я. Тогда он начал пояснять:

— Каким тебе видится памятник Суворову? Его слава зиждилась на солдатских плечах.

Композиция эта мне показалась странной, и я ответил неопределенно:

— Надо подумать.

Он проводил меня на вокзал. Стоя у вагона перед отправлением поезда, я сказал:

— Я напишу тебе из Североморска.

Он вопросительно посмотрел на меня, словно не понимая, о чем.

— О Суворове, — уточнил я на его немой вопрос.

В поезде я мысленно пытался представить себе этот памятник. Идея, конечно, заманчивая. Но когда я представил себе зримо эту толпу-глыбу, увенчанную восторженной фигурой, лишенной силуэта, то понял, что монумент не будет впечатлять. Из города Полярного я написал Евгению письмо, где и высказал свои сомнения. А когда возвратился в Москву и спросил, получил ли он мое письмо, он махнул рукой, проворчав:

— Все это не то…

Больше я не видел в его мастерской того эскиза. А вообще он терпимо и даже внимательно относился к советам и просил высказывать свое мнение. Выслушивал то серьезно, то с насмешливой иронией, иногда кивая головой в знак согласия. Категорических советов не терпел даже от близких друзей. Вспоминается такой эпизод: однажды я зашел к Вучетичу, когда в его мастерской был его друг маршал Чуйков. Величественный и важный, он стоял у графического макета Сталинградского мемориала у еще незаконченной фигуры Степана Разина и давал «указания». Они касались каких-то несущественных деталей, но тон их был неукоснительным, и это раздражало Вучетича. Он слушал молча и неопределенно кивал головой. Потом, посмотрев в мою сторону, снисходительно улыбнулся… Улучив момент, когда маршал сделал паузу, он вдруг сказал:

— Василий Иванович, вы хороший полководец, это все знают. Я неплохой скульптор, если верить Ивану, — кивок в мою сторону. — Я в ваших стратегиях ни хрена не понимаю и потому не даю никаких советов, тем более указаний. Вы в моем деле разбираетесь не больше, чем я в вашем.

Прошел год или больше после этого случая. Однажды во втором часу ночи меня разбудил телефонный звонок Евгения Викторовича.

— Ты можешь ко мне сейчас приехать? — спросил он.

— Что-нибудь случилось? — забеспокоился я.

— Ничего особенного, — спокойно ответил он.

— На чем мне ехать, ты не подскажешь?

— У тебя под окнами таксомоторный парк.

— А ты знаешь, который час?

— Знаю. Там всегда есть такси. Я жду.

Он был прав: такси не пришлось долго ждать. Я застал его одного сидящего возле изваянного в глине Степана Разина. Тогда он жил холостяком. Первая жена его умерла, оставив ему двух сыновей. Со второй женой — искусствоведом Валериус он был в разводе. Третьей жены — Веры Владимировны тогда еще не было и в помине.

— Ну рассказывай, что стряслось? — с порога спросил я.

— Да вот закончил. Завтра утром придут форматоры. Посмотри свежим взглядом.

— Чего смотреть? Я что, не видел?

— Да я сегодня весь день с ним провозился. Разве не заметно?

Нет, я ничего нового не замечал: тот же цветок в правой руке, та же жестко впершаяся в колени твердая левая рука, тот же взгляд в глубоком раздумье. Подойдя к фигуре в профиль, я обратил внимание на сапоги-пексы с непомерно длинными острыми носами. Эта деталь как-то сразу бросалась в глаза и вызывала недоумение.

— Он что, на лыжах? — не без иронии спросил я.

Евгений быстро поднялся со стула, ловким движением твердой руки отломал один нос сапога, потом другой, и в податливой глине придал естественную форму сапогам-пексам. Спросил:

— А теперь?

— Теперь нормально.

— А ты говоришь, напрасно разбудил. Завтра переведут в гипс. А его ломать — не то что глину. Скажу тебе откровенно мне очень дорога эта штука — Разин. Это одна из немногих работ, которую я делал без спешки, спокойно. У нее нет заказчика, который подгоняет, наседает, навязывает сроки, поджимает. Спешка, дорогой, наш бич. — И потом без перехода: — Я хочу лепить тебя. Посидишь? Четыре сеанса по полтора часа. Сколько ты позировал Кривоногову? — Выдающийся художник-баталист из студии им. Грекова Петр Кривоногов в 1952 году написал мой портрет, который теперь находится в музее Отечественной войны.

— Пять сеансов по два часа, — ответил я.

— А я тебя сварганю за три сеанса. И давай начнем сейчас. У меня есть готовый каркас. Идет? Первый нашлепок сделаем.

— Да я еще не проснулся, могу уснуть.

— А мы будем разговаривать. В основном ты. Это живописцы требуют: замри и не двигайся. А для скульптора «замри» даже нежелательно.

И все же разговаривал больше он. Вдруг спросил:

— Ты не обратил внимание: у всех царей были придворные писатели? При том каждый владыка подбирал себе подобного по таланту, по вкусу. У Николая Второго был Северянин, у Ленина — Горький, у Сталина — Маяковский, у Хрущева — Евтушенко. Эти друг друга стоят.

Вспоминая в наши дни этот разговор, я бы продолжил: у Брежнева — Роберт Рождественский, а у Ельцина? Пародист Александр Иванов и «фермер» Черниченко.

Прошло три сеанса работы над портретом, потом и четвертый, а конца не было видно. Я спросил Евгения:

— А как же обещанные три сеанса?

— Трудный орешек оказался, — ответил он, продолжая лепить.