Я видел ту точку, узнавал эти напряжения. Я узнавал цвет, жар, стон. Я разворачивал мышцы, подкладывал мышцы и продвигал вес, продвигал…

Стремительно изменялось давление на руки. Проскочить! Уйти спиной и отыграть несколько сантиметров! Но главное руки, руки!..

Я был оглушен мышцами. Они выкатывали вес в реве и натяжениях. Штанга ползла где-то на уровне моего лба.

Я слабел, теряя сознание, но все в моей машине было добротно налажено. Все подчинялось моим командам. Я проваливался в забытье, а мышцы продолжали гнать вес. Теперь все зависело от того, что случится раньше: потеряю сознание, или штанга пробьется вверх и судья даст команду: «Опустить!» Эту блаженную команду победы!..

Миг, когда замкнулись лопатки на моей спине, означал только одно: я опередил шок! Как поступать дальше, я тоже знал. Я умел ориентироваться в этой мгле. Команду судьи я не рассчитывал услышать. Я про себя вымерил секунды фиксации и бросил штангу.

Но как уйти, не упав?! Я ослеп, я отчаянно удерживал равновесие. Я не видел судейских ламп, хотя они вспыхнули буквально под носом.

Я стопами слушал доски помоста. Я дышал жадно и часто. Эти секунды свободы должны были вернуть сознание. Я был неподвижен. Я знал, что будет и как вести себя. Я твердил: «Стоять! Стоять!..» Улыбка стыла на губах.

А потом ноги начали оживать. И я вернулся в мир тяжестью своего тела. Я почувствовал себя всего. И сразу увидел все: цвет, вспышки, зал, людей. И на меня обрушился рев.

Я разжал зубы и засмеялся: победа! Сердце колотилось часто и громко. Громче всего был исступленный ритм сердца.

Я еще ловил ногами равновесие, но с помоста уходил ровно и с нарочитой небрежностью…

Я реализовал свой шанс.

Через двадцать минут Поречьев поднял меня на разминку к рывку. И я убедился, как я плох.

Какой характер примет турнирная борьба, я уже знал. На разминке я старался всеми доступными средствами вызвать нервное возбуждение.

Я буквально подкараулил последний подход Добрева. Я прибавил к штанге всего два с половиной килограмма. Этот рывок был много ниже моих возможностей, но тогда это было все, на что я способен. Я вложился в усилие. Изящный и стремительный рывок! Штанга выкатила на прямые руки.

Зал обожал меня. Зал восхищался. И только я знал, что уже следующий вес собьет меня с ног.

Я демонстративно отказался от других попыток: скучно, разве это борьба? Я играл свою роль мастерски – никто не усомнился в искренности…

Конечно, можно было и уступить болгарину, не изнурять себя, но чемпионат мира, Харкинс?! Поражениями соперников всегда крепнут мышцы. Я не смел давать подобное преимущество Харкинсу. Зачем? Неудача открыла бы, в каких измерениях моя сила. Кроме того, я получал шанс провести конкурентов. Здесь с Добревым я темнил, прятал силу, а я силен, очень силен – я внушал это всем…

В толчковом упражнении я лишь повторил последний подход Добрева. Я вышел к штанге, поигрывая мускулами. Я выдохся. Я был совсем плох. Я уже ни на что не годился. Мое счастье, что Добрев не Бешеный Харкинс, который всегда мог из себя выдавить новую силу и заставить соперника крупно платить за любой успех. Добрев клюнул на мое притворство и не стал соревноваться…

Но счет за эту победу был не столь уж малый. Много месяцев мне пришлось вышибать из себя страх перед заурядными весами. Штанга внезапно прибавила в весе. Двести килограммов весили как двести десять. Множеством повторений я восстанавливал координацию. Сомнения въелись в каждый элемент…

Смотрю на часы. До утра еще очень далеко. Целая жизнь. Жизнь прошлая и будущая…

Аальтонен произносит прощальную речь. Цорн гасит свечу. На стол передо мной ложатся гвоздики.

Поречьев с Аальтоненом и Яурило уехал в гостиницу. Мы с Цорном решили вернуться пешком. Линии фонарей обозначают площади, улицы, скверы. Окна черны. В неровностях стекольных наплывов рваные отражения огней.

– …Для меня спорт интимен, – объясняю я. – Это мое, это сокровенное. И конечно, ты прав! Когда в интимное суют нос болельщики, знатоки, газетчики или просто сплетники, это оскорбляет. Но спорт для публики. Мы своего рода всеобщая собственность. Ты верно сказал о турне. Много срывов? А как быть? Я должен привыкнуть к рекордному весу.

– Весна больная, – бормочет Цорн.

– Рекорд выгребает все, но это лишь часть цены, которую мы платим на тренировках. На соревновании легче. К ним ты отдохнул, тебя электризует публика, а там год за годом один на один…

Вокруг фонарей радужные шары света. Шуршит дождик. Город смиряют отсветы реклам, плеск воды и душноватые испарения. Город проваливается в свои сны.

– Рите нельзя помочь, Максим? Неужели обречена?

– «Почему ты меня оставил?» – так сказал Христос. Нет, я ее не оставил. Теперь любые деньги бессильны. Поздно, – говорит Цорн. – Ты ошибаешься, если думаешь, что я способен бросить женщину из-за того, что она больна. Я ее не бросал.

Я вдруг замечаю нарочитую стройность его осанки, сейчас он горбится и приволакивает ногу.

– Как прижимистый буржуа, я откладывал серебряные и медные деньги. Я рассчитывал написать исследование о поэзии нашего времени, это пять-шесть лет независимой жизни. Жизни для книги. Совмещать этот труд с какой-либо другой работой я не могу. Теперь от сбережений ни гроша. Даже гонорары за переводы съели врачи, лекарства, санатории. Ателье заложено. А каково название – ателье! Почти салон!.. – И внезапно резко, зло говорит:- Но ей ничто не может помочь.

Лужи под жирной огненной пленкой отражений.

Улицы вымерли. Наши голоса звучат одиноко и громко.

– А как с переводами Виллари? – спрашиваю я.

– Издатель согласен только на «Стансы» Артура Мальцана. Все хотят читать Артура Мальцана… Забавные вкусы. Чтят своих палачей! Монументы, названия площадей, главы школьных учебников, романы, поэмы и даже детские имена в их честь… – Цорн останавливается, переводит дыхание. Вытирает платком лицо. – Мальцан… У этого лауреата в избытке не только обычной порнографии, но и дрянного вкуса. Все эти рыцари шариковых ручек, даже самые искусные, лишь угадывают настроение. Они воспитывают публику, публика их. Заказное и коммерческое искусство истребляют подлинный артистизм, искренность, художественность. Против честного художника все: государство, религия, вкусы этих господ! Это вечная борьба с сатаной. Всегда неравная борьба! Кстати, любопытная тема для исследования о том, какое место занимает в так называемом искусстве настоящее искусство… Мальцан и поэзия – что за ирония! В поэзии концентрация чувств достигает предельного накала. Поэзия и есть концентрация чувств. Не рифмачество, а концентрация чувств в ритмах. Жаль, ты не читал Хенриксона. Я переведу несколько стихотворений для тебя. Он вне их школ, традиций, успеха. Пишет без примеривания к образцам. Когда читаешь, не задумываешься о технических приемах. Над тобой его чувства, ритмы, мысли… Но Хенриксон всего лишь Хенриксон. Одинокий бездомный человек. Ему не хватает средств даже для сносного существования. Я позвал его. Ретушер мне не нужен. Плачу ему столько, сколько сам зарабатываю. Теперь должен уволить. Еще смогу помогать Рите, ну месяц-другой, и конец комедии!.. Но шиш они получат другого Цорна! Если человек чего-то стоит, то в определенных ситуациях он всегда тот же. Он такой, как все, кто стоит чего-то. Нужда – старая моя приятельница. – Цорн приспускает галстук и расстегивает верхнюю пуговицу рубашки. – Скажи, почему Рита должна умереть?! Почему?! В чем ее вина?! Почему я завтра выставлю Гуго? Почему у Мальцанов дома, врачи, у них все-все? Почему я должен расходовать свою жизнь на переводы ремесленников!

На асфальте смешиваются синеватые, зеленые, красные огни рекламы. Цорн вытягивает руку и рассматривает капельки дождя.

Огни полируют спящие автомобили. Ручьи сливают огни в канализационные люки.

– Ненавижу дни, когда сутки становятся короче, – говорит Цорн. Он застегивает воротник, поправляет галстук. Показывает на особняк за чугунной решеткой:- Барокко. Это искусство кипит страстью. Вглядись, разве бесплодна красота этого искусства? Посмотри внимательнее. Еще посмотри. Ты слышишь? Искусство, как и добро, преобразует душу.