Едва сдерживаюсь, чтобы не заснуть. Потом подпираю рукой голову и закрываю глаза. И в дремоте по-прежнему слышу свои мышцы. Это почти профессиональная привычка – всегда прислушиваться к своим мышцам.

Я перемогаю себя. Встаю. Поднимаюсь в лифте. И в своем номере засыпаю почти мгновенно. И какой же это сон!..

Слышу, как журчат солнечные лучи. Разве лучи журчат?..

Ах, это сон! Сон из моего детства… Бревенчатые стены нашего дома. Засыпая, я разглядываю сучки. В них можно угадать звериные морды, завихрения метелей, вырисованность любых чувств. В пазах сухая конопатка из мха. Бревна такие толстые, пузатые. Они будто отходят глубоким звоном под ладонью. Тугие, прохладные, гладкие. В трещинах – медвяные капли смолы… Утро из моего детства.

Зайчики скользят с бревна на бревно. Гаснут, снова вспыхивают, дробясь на множество новых бликов…

За окошком смутное бело-зеленое пятно леса. Стекла индевеют узорами. Из щелей форточки струится молочноватый пар. Опускаю ноги в валенки, набрасываю тулупчик. Дрожу от нетерпения. Солнце! Опять это немое, головастое чудо!

Я слышу за перегородкой осторожные мамины шаги, гул огня в печи, хруст капусты под ножом…

Бегу к окошку. Дышу на стекло, сцарапываю наледь ногтями. Валенки покалывают босые ноги, но тулупчик увесисто мягок и очень приятен голым плечам. За острыми верхушками елей синее небо. Очень синее над крышей и бирюзовое над белой землей. Что чище этого неба? Роднее, заманчивее?..

Ели разрезаны тенями. Пустота завораживает. Долго смотрю в глубину теней. Ели облетают снеговой пылью. Лес тонет в голубизне неба. Наст огнисто ленив в неровностях. Под крышей влажноватые наплывы голубовато-прозрачных сосулек. У крыльца в сугробе – глыба льда, таинственная, строгая, отливающая самыми неожиданными цветами.

И каждая крупица снега искрится. И все огни сходятся лучиками в моих глазах. Встаю на табурет и дергаю форточку. Она не сразу поддается, припаянная ледком. Ледяные крошки остаются на губах и, пристав к тулупу, тут же оплывают темной влагой.

Раздельностью каждого звука врывается тишина в дом. Тягучая тишина зимы.

Я жадно выглядываю в форточку. Как сияет воздух! Как прозрачен этот воздух! Над деревней розоватые дымы. Очень медленные и пушистые, точно лисьи хвосты. И в этой тишине я вдруг улавливаю серьезный, озабоченный перестук капели. А потом уже слышу, как кругло-ритмично набирает свои свисты московка, коротко попискивает поползень и по дворам беззлобно поругиваются собаки. Слышу скрип снега в далеких шагах и глухой, захлебывающийся стук ворота в срубе колодца…

Ржаво-темный бок стожка соломы за сараем отходит бледноватым паром. Снег у дома подопрел и расползся на дырки. Крыша сарайчика в черных дымных проталинах, отороченных кружевами тончайшего льда. Пахнет снегом, ледком и прелой соломой. И в моих вчерашних следках на снегу плавное смешение холодных красок… Я брежу этой отнятой жизнью. Вернусь к ней. Вернусь!

– …Восхитительный канцелярский слог, – говорит Цорн. Он уже с четверть часа читает отчеты о парламентских дебатах.

– Не скучно? – спрашиваю я.

– Общепринятое суждение: газеты формируют мнение. Но ведь в подобной писанине нуждаются подписчики. Процесс обоюдного разложения, воспитания…

– Об этом ты уже говорил. А что еще написал Стэнли Джой? – спрашиваю я. Стэнли Джой – автор статьи в «Реюньоне».

– Последние годы ты пренебрегаешь тренировкой. Боишься конкурентов. Определенные веса стали для тебя психологическим барьером…

– Но он же не видел ни одной моей тренировки? Конечно, мы не сильнее тех, кого сменили, а кто нас сменит, тоже не будет сильнее. Все в тренировке. Более основательное знание – вот в чем секрет. Главное – коллективный опыт. Я ведь тоже начинал с чего-то несвоего…

– Хочешь быть благородным. – Цорн провожает взглядом женщину. У нее белые волосы, красные помадные губы и раскосо подведенные тушью глаза. Голубое платье, длинное и узкое, заставляет ее идти частыми шажками. Оглядываясь, она отводит пряди волос с глаз.

Портье подхватывает ее покупки. Женщина стягивает перчатки.

– Кто в твоей семье русский, Максим?

– Отец чистокровный саксонец. Меня поэтому и мобилизовали в корпус Дитля. Я скрыл знание русского, точнее, проявил сверхпосредственное знание русского. Иначе служить бы мне у дьявола на живодерне. Абвер, гестапо особенно интересовались немцами, владеющими русским языком. С отцом мать порвала еще в 1935 году. По матери я Ковалев. Родным считаю русский язык.

– Максим, мне бы накрыть рекорд!

– Воля – это всегда успех, – передразнивает меня Цорн. Он наклоняется ко мне: – Не обижайся! К дьяволу обиды! На свете много несчастий. Мое – жизнь в разладе со временем. Кто к этому присудил, вероятно, и господь не ведает. А твое – сводить счеты с собой? Ошибаюсь?..

Еще четверть часа отведены распорядком на прогулку. Потом время отдыха. Обязательного отдыха. Размышляю о рекордах, о публике, об особой уверенности тех, кто обойден болью, о невосприимчивых к болям, и тех, кто надежно защищен от болей. Знаю: сам во всем виноват. Я загнал себя – никто другой. Мозг в тисках непрерывного возбуждения. Распад воли? Но всякий ли распад – несчастье? И не созидателен ли распад? Или это естественный отбор? Отбор от чего?..

Судьба, дай мужества сохранить, что люблю, слышу, зову! Не лишай счастья слышать жизнь! Видеть солнце, слепнуть солнцем, быть в рассветах всех дней и жизней! Быть мгновением свершений!

– Не угодно ли? – говорит шофер такси. – Объедем город. Для земляка, разумеется, бесплатно. Самый сильный атлет – русский! Прошу вас. Стеклышко можно поднять.

Ему не больше шестидесяти. Он в нейлоновой куртке на сером заношенном свитере. Кепка по-офицерски сдвинута на бровь. Реденькие усики закручены над уголками губ.

– Окажите честь. – Он распахивает дверцу мерседеса. – Вот, так поудобнее, подлокотнички. Не извольте беспокоиться. Не курите? Вот молодцы!..

Он закрывает за мной дверцу. Садится за руль. Поспешно натягивает перчатки. Передо мной седовато-лиловый паричок его жены. От нее пахнет лавандой.

– Эмми не знает русского, – шофер разгоняет автомобиль. – Все покажу, как в туристском бюро. Северная природа – шик!..

Я молчу. Он называет площади, примечательные дома, парки. У него тягучий, басовитый выговор, несколько неожиданный для его суховатой фигуры.

– …Более двухсот лет Хельсинки с моря охраняет Суоменлининн, – басит он. – По-нашему – Свеаборгская крепость. Та самая, под стенами которой в 1808 году нашими была принята капитуляция шведской армии. О восстании нашего гарнизона в 1906 году вы, разумеется, наслышаны.

Под светофором он поворачивается ко мне:

– Давайте знакомиться, Павел Петрович Румянцев. Здесь – Ниило Ристомо. Честь имею! Ну, как Хельсинки? Конечно, не наш Петербург…

– Через четверть часа я должен быть в гостинице.

– Не беспокойтесь. Мы вас с ветерком! Покупочки не желаете сделать? Магазинчик, дешево и преимущественно для русаков…

– А как сложилась судьба для вас, выходцев из России, в последнюю войну? – спрашиваю я.

В зеркальце заднего вида я вижу полоску его лба, узкую переносицу и уже по-стариковски маленькие красноватые глазки.

– Забрили, а как же? На передовую не попал, слава богу! Знаете ли, переводчиком оформили. Отбирать из пленных военнослужащих погранчастей. Как говорится, дело подневольное…

– И как? – Я вдруг понимаю, для чего производился этот отбор. Их уничтожали на месте.

В поверхности капота скользят отражения домов. Стеклоочистители смахивают воду. Эмми закуривает. Я вижу, как она мизинцем выдвигает пепельницу и кладет спичку. Бесшумен двигатель. Лишь по тому, как засасывает меня спинка кожаного сиденья, можно догадаться о скорости. На боковых стеклах ползет грязноватая водяная пленка. В кармане дверцы пачка газет. Я приоткрываю окно, чтобы выпустить сигаретный дым.