Я поднимаю воротник плаща, застегиваю верхнюю пуговицу. Озираюсь. Мне кажется, что в подъездах и нишах ворот притаились мои несчастья. Они ждут меня везде, где тихо и сумрачно.

Лион, Париж, Тампере, Оулу… А теперь и этот город будет опутан моими шагами. Разглядываю улицы.

В витринах мой двойник. Там, в отражениях, я благочинно скучен. Изнурили эти приливы отчаяния. Опасливо вглядываюсь в хлюпающую мглу, прохожих. Не верю в жизнь! Ей нужны чугунные мускулы и нервы! Чугунные души!..

И чувства, и слух, и зрение – все до чрезвычайности обострила нервная лихорадка. Я поневоле вижу, слышу, понимаю то, что прежде было скрыто от меня. Мир жгуч, ярок и беспощаден. На каждой мысли отпечаток душевной боли, каждая мысль ранит. Не могу уклониться ни от одной мысли.

Понимание причин моего состояния не избавляет от страданий. Это не прихоть воображения. Болезнь материальна. Ее нельзя заговорить. Нервная система истощена экстремальными тренировками. Приступы отчаяния не поддаются волевому контролю. Но это не та усталость, которая стирается тремя-четырьмя неделями отдыха. Я знаю, что должен выйти из игры не менее, чем на полгода. Но это исключено. У спортивной борьбы свои законы, особенно в моем возрасте. Я не могу позволить себе растренировываться на такой срок.

Турне – это ошибка! И какая! Непрерывные выступления и дорожный распорядок резко усугубили состояние. Я заставляю мозг выполнять непосильную работу, и он отплачивает все более частыми и жесткими приступами лихорадки. Это все равно, что сутками колоть дрова с глубоким воспалением легких. Жар новых и новых приступов сжигает меня. Мозг истощен, перегружен. Он не может верно отзываться на внешние раздражители. Однако осознание этого состояния и самые веские доводы не могут изменить его реакции. Боль так же реальна, как боль от перелома или ранения. Нарушено равновесие психических процессов.

У меня нет выхода: все смыслы и доказательства сходятся сейчас на победе, требуют победу, исключают срыв. Я гоню красного коня своей воли по всем испытаниям. Рядом корчится моя боль. Я обгоняю эту боль. Я заставляю своего красного коня быть выносливее болей, обгонять все боли. Я рассчитываю, что он вынесет меня. Я верю, вынесет. Я заставлю его вынести меня…

Поречьев без колебаний согласился на эксперимент. В конце концов, я нащупал объем и интенсивность экстремальных тренировок, взаимосвязь между объемом и интенсивностью.

Затем я испытал себя на серии околопредельных нагрузок. Следовало установить количество нагрузок, которое способен переварить организм. Я должен был исследовать поведение организма в годовом цикле. Самым важным было определение длительности пауз между ударными нагрузками и их сериями. Поречьев назвал околопредельную нагрузку «пиковой», или просто «пиком».

Как часто можно повторять «пики»? Через неделю, две или месяц? Необходимо определить паузу с точностью до суток. Значит, искать, пробовать…

Я научился устранять последствия сверхнагрузок не пассивным отдыхом, а чередованием средних и малых по объему тренировок. Нашел систему чередования этих тренировок. Это стимулировало восстановительные процессы. В итоге я добился сокращения времени отдыха – золотой мечты настоящего атлета.

Центр города я знаю уже наизусть, даже наименования тупиков и закоулков. Ручьи смывают окурки, грязь, расцвечивают асфальт радужными масляными пятнами. Над буровато-зеленым газоном жиденький пар. За грохотом машин улавливаю резвую дробь дождя. Она отзывается воспоминаниями детства. Там, в воспоминаниях, желтые листья осени греет спокойное солнце. Дымы костров несут сладкую горечь листвы. И печально ласковы сумерки…

Разве у меня был другой выход? Как иначе я мог узнать расчеты новых тренировок? Кто бы стал рисковать вместо меня? И согласился бы я, если кто-то рисковал вместо меня?..

Но как теперь примирить разум и силу? Огромную силу и воспаленный мозг? И стоит ли вообще примирять? Хватит ли меня на ту жизнь, которой я живу, и вне которой для меня нет судьбы. Стоит ли жить, если я не смогу быть самим собой?..

Я вдруг замечаю, что стою посреди тротуара, и прохожие аккуратно обходят меня… Вежливость прохожих. Смотрю на людей, будто впервые вижу. Лицо мое мокро от дождя.

Воспоминания. Я заворожен. Вижу прошлое четко, ясно.

Я снова в деревне. В той самой, куда после войны на лето привозил меня отец. И в избе потрескивает печь. И я на железной складной кровати читаю приключения Тома Сойера. На исходе август, темнеет рано, особенно в дождь.

Я слышу смех и вижу, как на пороге появляется Варька. Она из Смехушек – деревеньки в тридцати километрах от нас. На сапогах и юбке ошметья грязи.

Варька моя двоюродная сестра. Ей двадцать лет. Дядю Лешу я не знал, он погиб на фронте. На стене рядом с картинками, вырезанными из «Огонька», его фотография. Тетка жалеет Варьку. Каждый день я слышу разговоры, что деревни пусты, и, видно, не одной Варьке оставаться в девках после войны, и правильней всего ей податься в город на льнокомбинат…

Варька целует меня, щекочет и сует ржаной корж. Она пахнет лесом, дождем, парным молоком, и щеки у нее горячие.

В печку подкладываются дрова. Этот жар открытой печи сушит мне лицо.

Поленья лопаются. Угольки разлетаются – красные, дымные. Гаснут на железном листе. Тетка хлопочет. Гремит таз. Занавешиваются окна…

Погодя достают самые большие чугуны – пар наполняет избу, слезится на окнах. Пахнет мыльной пеной и мочалом.

Они мне мешают читать, шушукаются. Когда уж очень шумно, я недовольно поглядываю на них.

На веревке сохнут Варькины ситцевые одежки, шерстяной платок, ватник, лифчик, трусы в синий горошек. Сапожищи кирзовые, расхлябанные, тут же на печи. Размер мужицкий, хоть и нога у Варьки маленькая.

Буквы расплываются. За паром меркнет свет единственной лампочки. Я откладываю книгу, лежу и жду, когда стирку кончат, дверь отворят и проветрят.

Поднимаюсь, чтобы запить молоком корж. У тетки рукава засучены, лицо красное, по впалым вискам седые завитки. Из ковша Варьке на голову отвар ромашковый сливает. А та фыркает, смеется. В тазу переступает.

И не знаю, что со мной! Глаз оторвать не могу! Режет ее белизна! Вся белая, только ноги до колен черны загаром, шея и руки тоже… А меня не замечают. Для них какая забота: малец я. Я только и читать читаю второй год. Прежде в баню ходил с теткой и ее соседками – скучно было. Судачат, сплетничают, а ребята ждут меня. На запруде вечером такой клев!

Отвар кисловатый, коричневый в ведре. Ладони шлепают мокро. Варькины волосы в один хвост склеились. И такой длинный – ниже пояса!

Сижу – и голова кругом. Сам не свой. Обо всем забыл. Плечи у Варьки будто заглажены, узкие, покатые, с розовыми полосами от лифчика. Бедра с боков разбегаются, но не круто. Бедра толстые, красноватые от мочалки…

Волосы отжимает. Груди за руками вздернулись. Тугие, вздутые, в светлых каплях. Под кожей голубоватый рисунок.

Лицо смуглое, обветренное, в белой улыбке. Глаза смешливые, бесцветные. И мокрая она, вся лоснится. Волосы ворохами распадаются, завешивают лицо. В полутьме стоит, а слепит меня, слепит…

Тренировки следовали одна за другой – я сопоставлял, пробовал, находил. Прекращать тренировки после неизбежных в таких случаях срывов я не мог – эксперимент требовал непрерывности работы. Только непрерывность могла обеспечить необходимыми данными. Следовало сносить любые потрясения. Это был сверхмарафон на изнурение. В течение всего последнего года я должен был держать себя под сверхнагрузками. Я тасовал нагрузки и нащупывал границы дозволенного.

Испытания экстремальными нагрузками манили меня. Я брел по кромке небытия, по черте уничтожения жизни, изменения привычных представлений о ней, по великой черте начала отсчета жизни, изменения знака величин. Черте собственной жизни… Я работал в режиме саморазрушения, чтобы найти самую полнокровную жизнь.