Я только мог подивиться, какое множество оттенков могут выражать брови мадам Масперо.

– Плату за воду я включу в общий счет, – сказала мадам Масперо.

– Разумеется. – И я снова не смог сдержать улыбки, вспомнив усатого черного кота. Этот кот умел охранять нравственность своей улицы.

Назавтра в половине четвертого я вышел из вагона подземки на станции Бак.

Я уже бывал в посольстве. И оформлял документы, и просто заходил, а однажды проиграл полдня с Сашкой Каменевым на бильярде. Там в подвале отличная бильярдная. Сашка тогда продул мне две бесплатные, разумеется для меня, поездки в такси. Мы всегда спорили с ним на поездки в такси или любимые музыкальные диски. Впрочем, эту традицию он перенял от Карева. Но мне везло с обоими. Однажды я держал пари с Каревым, что немец Кухинке не войдет в призовую тройку. Пятнадцать дисков стали моим призом. С тех пор он уже никогда не спорил так крупно. А спорить с ним было приятно. Семен всегда вскакивал, если сидел; лицо принимало выражение, как перед решающим подходом на рекорд; Карев обязательно хлопал меня по ладони – в этом он походил на Ложье. Я никогда не отказывал ему в удовольствии поспорить. Меня всегда забавляло его волнение. И еще это было здорово потому, что отвлекало его от бесконечных пересчетов своего результата и результатов соперников. Каждый новый год я рассылал свою добычу. Диски я никогда не трогал. Я так и отсылал их Кареву и Каменеву запечатанными. Я испытывал удовлетворение, когда упакованная посылочка исчезала за окошком в почтовом отделении…

Посольство занимало бывший дворец герцога д'Эстре. В моем воображении дворец с детства представлялся несколько иным, но путеводитель в этих вещах разбирался. Я даже запомнил, что дворец построил архитектор Робер де Котт в тысяча семьсот тринадцатом году. И хотя приставка «де» обозначала дворянство, я, когда читал путеводитель, посочувствовал Роберу де Котту. Архитектор есть архитектор, как и любой из тех, кто предается искусству. Будь он трижды знатен и богат, все равно он из подневольных. Я даже представил, как герцог капризно выправлял линии на чертеже де Котта. А де Котт шипел слова восторга гениальности герцога, который, наверное, в жизни не держал ничего, кроме уздечки своей лошади и ножек своих любовниц…

Ведь говорил же Людовик XIV, что ум королей и высшего дворянства уже от рождения научен ценить и управлять прекрасным. И хлыст, золотые ливры, милостивое одобрение – конечно же, все это расточалось из врожденного чувства к прекрасному.

Обо всем этом я думал, когда поднимался из подземки. На улице Гренелль я пошел по правой стороне, если станцию Бак иметь за спиной. Я шел и улыбался. Я вспомнил, как умел ценить прекрасное Людовик XIV. Что выше бесконечной смены женщин – не это ли и есть самое прекрасное! Король-солнышко не отличался разборчивостью. Этих «произведений прекрасного» было более чем достаточно. И король знал высшие критерии прекрасного. Придворному дантисту всегда отдавалось одно и то же распоряжение: зубки «творений прекрасного» привести в порядок. А дальше король знал, что делать с «прекрасным»…

На улице Гренелль я поглядывал на номера домов. У нашего посольства был номер семьдесят девять. И я без того бы узнал его, но улицу я успел забыть. И я покорно следовал нумерации.

Я крутил головой, стараясь выискать взглядом хоть какие-то приметы затейливого барокко «осьмнадцатого века». Как-никак я был в квартале, носящем старинное название Сен-Жерменского. На первый взгляд он мало чем выделялся. Но что поделать, если я был с детства напичкан романтической чушью. В памяти звучали голоса форейторов, постукивали колеса карет, лакеи в буклях торопливо откидывали ступеньки карет…

Над воротами дома номер семьдесят девять висел красный флаг. За овальной глухой стеной кирпичной кладки строгостью линий был вычерчен трехэтажный особняк с двумя пристройками. К воротам свернул автомобиль, включил фары. После паузы ворота медленно отворились. И я понял, что они срабатывают по сигналу фотоэлемента. Я успел заметить вымощенный брусчаткой двор.

Через проходную я прошел в особняк. На площадке дежурил посольский работник. Я поздоровался и назвал себя. Он сказал, что Зимин сейчас приходил и просил его подождать.

Дежурный стал расспрашивать меня о Харкинсе и нашем бывшем «полутяже» Александре Станицине. Станицин выиграл в Берлине и Мехико у японца Огато Синити. А что случилось потом, до сих пор никто не может понять. Станицин бросил спорт. Бросил, когда уже не было ни одного серьезного конкурента. Я-то знал, в чем дело. Слава оказалась не тем счастьем, ради которого стоило бороться. Он понял это, когда испытал. А он верил в то, что счастье есть. И он снова стал его искать. Все начал сызнова… Но обо всем этом я не стал рассказывать. Я назвал результаты Станицина, Огато и нового «полутяжа» Владимира Желтова.

– Аркаша, самый сильный человек ждет тебя!

По лестнице спускался мужчина лет сорока, полноватый, с заметным брюшком Он улыбался.

И по тому, как он шел, я понял, что он действительно занимался тяжелой атлетикой и занимался основательно. Так развалисто со слегка разведенными руками ходят только атлеты, скованные мускулатурой.

– Аркадий, – назвал он себя, и мы поздоровались. Он перекинулся несколькими словами с дежурным, сказал, где его найти, если понадобится, и повел меня по особняку, рассказывая о каждой комнате.

Потом он начал рассказывать о себе: «Таскал «железо». До сборной не дотянул. А жить-то надо. Вот и устроился. Третий год шеф-поваром. Работу люблю, но…» – Он недоговорил. Мы вошли в комнату, где стоял накрытый стол. У окна за чайным столиком листал газеты маленький аккуратный человек.

– Николай Гребнев, – сказал он и встал. Я увидел гладко зачесанные редкие волосы, розовые уши и руки, по-военному прижатые к бокам. И весь он был очень рассчитанный: галстук, идеально завязанный, линии модного костюма, выверенные жесты. Когда он поднял глаза, я подал ему руку и назвал себя.

– Дамы и господа, прошу! – Аркадий взмахнул рукой. – Я за хозяина, официанта и повара!

– А помнишь, какие крабы были в последний раз на приеме? – сказал Гребнев.

Я набил ноги за эти дни и с удовольствием опустился в кресло.

– Нет, нет, на стул! – сказал Аркадий.

– Будем, как удобно, – сказал Гребнев.

Я вспомнил очерки и репортажи Гребнева. И с любопытством посмотрел на него. Писал он мастерски. Аркадий наполнил рюмки.

– За встречу! – сказал он.

– Вы бывали в Париже?-спросил Гребнев. Аркадий засмеялся:

– Да он везде бывал, Коля!

– Верно, везде. Аэродромы, гостиницы, помосты – это я видел во всех странах. И еще на другое утро после выступления – самолет. Это точно. Так было и будет.

Гребнев усмехнулся.

– Водка прокиснет, – сказал Аркадий.

Мы выпили. Водка была холодной. Точнее, бокал. Он ожег холодом пальцы.

– Спортсмены пьют? – спросил Гребнев.

– Водка прокиснет, – снова сказал Аркадий, и мы снова выпили.

– Зато гостиниц! Сколько же их было!-Я ощутил горячий толчок в груди. – Еще рюмка и баста, – сказал я.

– Перепьем мы с тобой нашего чемпиона, – сказал Гребнев.

– Ложье мылится под тебя, – сказал Аркадий. – Поговорил с ним. Он за визой приходил. Ты ведь не работал в Ереване? И правильно! Чего себя разбазаривать! Эх, «железо», «железо»… «Таскаешь», «таскаешь»… И такое чувство, не согнуть тебя. Все нипочем! Зло, как мусор. Злые люди, как мусор. Трудные дни, но какие!.. Ты, Коля, не криви губки – не напишешь. Ну что ты можешь понять?.. Эх, наше время – ветер! Есть сила и нет силы. Ты вот, Коля, можешь писать всю жизнь. Посол с годами тоже только ценность набирает. А у нас сила… как ветер. Была и нет! И не удержишь ее ничем! В двадцать пять, тридцать – не нужен ты своему делу?! Лишний ты. Понимаешь, в тридцать, ну в тридцать пять быть лишним, другую жизнь искать, другую начинать, а если ей все отдал и все без нее постыло?! Эх, Коля! Правильная ты душа. Сейчас предложишь сотню профессий. Эх, ветер наша сила. Прошел, закрутил – и нет его. Ищи! Эх!.. А Ложье под тебя мылится. Говорит, что в Варшаве ты выиграешь, но в последний раз. Трепло!