Океан под высоким красным солнцем был чернее, чем обычно. Рыжая мгла сплавляла его с небом. День был удивительно душный, как будто предвещал одну из тех исключительно редких и невообразимо яростных бурь, которые несколько раз в году бывают на планете. Существовали основания считать, что её единственный обитатель контролирует климат и эти бури вызывает сам.

Ещё несколько месяцев мне придётся смотреть из этих окон, с высоты наблюдать восходы белого золота и скучного багрянца, время от времени отражающиеся в каком-нибудь жидком извержении, в серебристом пузыре симметриады, следить за движением наклонившихся от ветра стройных быстренников, встречать выветрившиеся, осыпающиеся мимоиды. В один прекрасный день экраны всех визиофонов наполнятся светом, вся давно уже мёртвая электронная система сигнализации оживёт, запущенная импульсом, посланным с расстояния сотен тысяч километров, извещая о приближении металлического колосса, который с протяжным громом гравитаторов опустится над океаном. Это будет «Улисс», или «Прометей», или какой-нибудь другой большой крейсер дальнего плавания. Люди, спустившиеся с плоской крыши Станции по трапу, увидит шеренги бронированных, массивных автоматов, которые не делят с человеком первородного греха и настолько невинны, что выполняют каждый приказ. Вплоть до полного уничтожения себя или преграды, которая стоит у них на пути, если так была запрограммирована их кристаллическая память. А потом звездолёт поднимается, обогнав звук, и только потом достигнет океана конус разбитого на басовые октавы грохота, а лица всех людей на мгновение прояснятся от мысли, что они возвращаются домой.

Но у меня нет дома. Земля? Я думаю о её больших, набитых людьми, шумных городах, в которых потеряюсь, исчезну почти так же, как если бы совершил то, что хотел сделать на вторую или третью ночь, — броситься в океан, тяжело волнующийся внизу. Я утону в людях. Буду молчаливым и внимательным, и за это меня будут ценить товарищи. У меня будет много знакомых, даже приятелей, и женщины, а может, и одна женщина. Некоторое время я должен буду делать усилие, чтобы улыбаться, раскланиваться, вставать, выполнять тысячи мелочей, из которых складывается земная жизнь. Потом всё войдёт в норму. Появятся новые интересы, новые занятия, но я не отдамся им весь. Ничему и никому никогда больше. И, быть может, по ночам буду смотреть туда, где на небе тьма пылевой тучи, как чёрная занавеска, задерживает блеск двух солнц, и вспоминать всё, даже то, что я сейчас думаю. И ещё я вспомню со снисходительной улыбкой, в которой будет немножко сожаления, но одновременно и превосходства, моё безумие и надежды. Я вовсе не считаю себя, того, из будущего, хуже, чем тот Кельвин, который был готов на всё для дела, названном Контактом. И никто не будет иметь права осудить меня.

В кабину вошёл Снаут. Он осмотрелся, взглянул на меня. Я встал и подошёл к столу.

— Тебе что-нибудь нужно?

— Мне кажется, ты изнываешь от безделья, — сказал он, моргая. — Я мог бы тебе дать кое-какие вычисления, правда, это не срочно…

— Спасибо, — усмехнулся я. — Не требуется.

— Ты в этом уверен? — спросил он, глядя в окно.

— Да. Я размышлял о разных вещах и…

— Лучше бы ты поменьше размышлял.

— Ах, ты абсолютно не понимаешь, о чём речь. Скажи мне, ты… веришь в бога?

Он быстро взглянул на меня.

— Ты что?! Кто же в наши дни верит… В его глазах тлело беспокойство.

— Это не так просто, — сказал я нарочито лёгким тоном. — Я не имею в виду традиционного бога земных верований. Я не знаток религии и, возможно, не придумал ничего нового… ты, случайно, не знаешь, существовала ли когда-нибудь вера… в ущербного бога?

— Ущербного? — повторил он, поднимая брови. — Как это понять? В определённом смысле боги всех религий ущербны, ибо наделены человеческими чертами, только укрупнёнными. Например, — бог Ветхого завета был жаждущим раболепия и жертвоприношений насильником, завидующим другим богам… Греческие боги из-за своей скандальности, семейных распрей были в не меньшей степени по-людски ущербны…

— Нет, — прервал я его.— Я говорю о боге, чьё несовершенство не является следствием простодушия создавших его людей, а представляет собой его существеннейшее имманентное свойство. Это должен быть бог ограниченный в своём всеведении и всемогуществе, который ошибочно предвидит будущее своих творений, которого развитие предопределённых им самим явлений может привести в ужас. Это бог… увечный, который желает всегда больше, чем может, и не сразу это осознаёт. Он сконструировал часы, но не время, которое они измеряют. Системы или механизмы, служащие для определённых целей, но они переросли эти цели и изменили им. И сотворил бесконечность, которая из меры его могущества, какой она должна была быть, превратилась в меру его безграничного поражения.

— Когда-то манихейство… — неуверенно заговорил Снаут; сдержанная подозрительность, с которой он обращался ко мне в последнее время, исчезла.

— Но это не имеет ничего общего с первородством добра и зла, — перебил я его сразу же. — Этот бог не существует вне материи и не может от неё освободиться, он только жаждет этого…

— Такой религии я не знаю, — сказал он, немного помолчав. — Такая никогда не была… нужна. Если я тебя хорошо понял, а боюсь, что это так, ты думаешь о каком-то эволюционирующем боге, который развивается во времени и растёт, поднимаясь на всё более высокие уровни могущества, к осознанию собственного бессилия? Этот твой бог — существо, которое влезло в божественность, как в ситуацию, из которой нет выхода, а поняв это, предалось отчаянию. Да, но отчаявшийся бог — это ведь человек, мой милый. Ты говоришь о человеке… Это не только скверная философия, но и скверная мистика.

— Нет, — ответил я упрямо. — Я говорю не о человеке. Может быть, некоторыми чертами он и отвечает этому предварительному определению, но лишь потому, что оно имеет массу пробелов. Человек, вопреки видимости, не ставит перед собой целей. Их ему навязывает время, в котором он родился, он может им служить или бунтовать против них, но объект служения или бунта дан извне. Чтобы изведать абсолютную свободу поисков цели, он должен был бы остаться один, а это невозможно, поскольку человек, не воспитанный среди людей, не может стать человеком. Этот… мой, это должно быть существо, не имеющее множественного числа, понимаешь?

— А,— сказал он, — и как я сразу… — и показал рукой на окно.

— Нет, — возразил я. — Он тоже нет. Он упустил шанс превратиться в бога, слишком рано замкнувшись в себе. Он скорее анахорет, отшельник космоса, а не его бог… Он повторяется, Снаут, а тот, о котором я думаю, никогда бы этого не сделал. Может, он как раз подрастает в каком-нибудь уголке Галактики и скоро в порыве юношеского упоения начнёт гасить одни звёзды и зажигать другие. Через некоторое время мы это заметим…

— Уже заметили, — кисло сказал Снаут. — Новые и Сверхновые… По-твоему, это свечи его алтаря?

— Если то, что я говорю, ты хочешь трактовать так буквально…

— А может, именно Солярис — колыбель твоего божественного младенца, — добавил Снаут. Он всё явственнее улыбался, и тонкие морщинки окружили его глаза. — Может, именно он и является, если встать на твою точку зрения, зародышем бога отчаяния, может, его жизненная наивность ещё значительно превышает его разумность, а всё содержимое наших соляристических библиотек — только большой каталог его младенческих рефлексов…

— А мы в течение какого-то времени были его игрушками, — докончил я. — Да, это возможно. Знаешь, что тебе удалось? Создать совершенно новую гипотезу по поводу Соляриса, а это действительно кое-что! И сразу же получаешь объяснение невозможности установить контакт, отсутствию ответов, определённой — назовём это так — экстравагантности в обхождении с нами; психика маленького ребёнка…

— Отказываюсь от авторства, — буркнул стоявший у окна Снаут.

Некоторое время мы смотрели на чёрные волны. У восточного края горизонта в тумане вырисовывалось бледное продолговатое пятнышко.