Настоящий разговор состоялся в тот же вечер, и король с епископом вели его с глазу на глаз. И вот тогда-то Манлий и оказался перед выбором, которого надеялся избежать, — он был достаточно прозорлив, чтобы предвидеть его возможность. Понадобились все его мастерство и вся его мудрость: он прощупывал короля, узнавал его силу и слабости, выяснял, в какой мере на него можно давить, а в чем следует отступиться.

Гундобад не желал править именем Рима. Не желал и дальше притворяться, будто служит призраку былого, существующего только в воспоминаниях. Его гордость и сознание собственной значимости помогли ему понять, насколько Манлий в нем нуждается. Он тщательно все рассчитал: он утратит поддержку некоторых землевладельцев, зато поднимется в глазах собственного народа, и его слава возрастет многократно. Он будет править как король бургундов, никому ничем не обязанный и никого над собой не признающий.

Манлию пришлось выбирать: порядок и свобода жить мирно, но без Рима, или же недолгий срок (возможно, всего несколько месяцев) оставаться римлянином.

Он принял требование Гундобада, давно к нему приготовился. Пожертвовать именем — малость. Лучшей сделки не мог бы добиться никто, а многим ничего подобного и в голову не пришло бы. Гундобад умен и наделен гражданскими добродетелями более многих императоров. А еще он понимал, что цветистому красноречию вопреки выбора у Манлия нет, и восхищался, как виртуозно епископ извлек лучшее из того малого, что имел, видел, что Манлий станет надежным и полезным союзником. И еще на него произвело впечатление, как тот с открытыми глазами пошел на сделку, от которой большинство его современников отшатнулись бы с проклятием. И все же король не намеревался выходить за рамки здравого смысла.

А еще, как бы мимоходом, сказал Гундобад, он не намерен продвигаться на юг дальше Везона. Остальной части провинции придется самой о себе заботиться. И он не двинет войска, чтобы снять осаду с Клермона.

К тому времени оба отказались от притворства, с пустословием и комплиментами было покончено. Сейчас два государственных мужа мерялись волей, и оба желали одержать верх.

— Клермон крайне важен, его необходимо отстоять, — ледяным тоном ответил Манлий. — Сними с него осаду, останови Эйриха, и вся провинция примет тебя как спасителя.

Король кивнул:

— Я понимаю это, владыка епископ. Но я прекрасно знаю, что бросать вызов Эйриху неразумно. Я мог бы, как ты говоришь, снять осаду с Клермона. В настоящее время это не составит труда. Он держит там лишь малую часть своего войска. Но что потом? У него людей и земель много больше, чем у меня. Мне придется послать туда всех моих воинов до единого. А это откроет ему дорогу в мои земли. Позволь мне говорить прямо: я могу либо спасти Клермон ненадолго, либо твои земли навсегда. Либо-либо.

— Я был послан к тебе как к хранителю всего Прованса. А теперь должен вернуться и сказать, что спас собственную часть, а остальное оставил на волю Эйриха?

— Боюсь, выбора у тебя нет.

На этом они расстались: Манлию нужно было подумать. Впервые он пожалел, что не может молиться. Позднее, ворочаясь на постели в отведенном ему покое, он выбранил себя за слабость. Молиться! Даже его как будто заразила слабость христиан. В таком деле решать не Богу, решать ему. Вот ради чего он живет: принимать решения, делать выбор.

Трудно описать его состояние в те долгие часы. Хотя и не молитва, это была особая форма созерцания, причем неистово активного. Он не упивался своей властью изменять участь стольких людей, тем, что держит в руках их судьбы, тем, что его решение значит так много. Не заботило его и то, что подумают о нем другие, сочтут ли предателем, если он поступит так-то, или слабым, если поступит иначе. Он искал наилучший выход и слишком ясно видел: выбор прост. Спасти часть Прованса, передав ее королю, пусть варвару, но выросшему в Риме, терпимому к его вере, который будет уважать его законы и следить за их исполнением. Или ничего этого не случится.

Так он поставил вопрос и упростил свою дилемму, не взвешивая другие варианты. Можно поспешить назад, примкнуть к Феликсу и рискнуть всем. Военные таланты его друга велики. Если опустошить поместья и отдать ему всех людей до последнего, быть может, он сумеет одержать победу, которая эхом отзовется во всем мире.

Но это означало предать на разграбление собственные земли. Это означало, что уже никто не помешает работникам разбежаться кто куда. Это означало признать ошибочность собственной стратегии и подорвать собственную власть, отчаянно необходимую для поддержания порядка. И все — ради «может быть». Может быть, Феликсу удастся одержать победу, которая более полувека не давалась императорам. Но куда вероятнее, что он проиграет и ничего не добьется, а только навлечет на всю провинцию гнев короля Эйриха. Когда-то он сказал, что, если все остальное не поможет, он встанет плечом к плечу с другом. И умрет вместе с ним. И говорил это искренне. Выбор не так категоричен.

На следующее утро он принял условия Гундобада.

— Ты можешь пообещать, что мои войска не встретят сопротивления? Я не намерен ослаблять себя усмирениями и расправами.

— Не могу. Но если ты будешь действовать быстро, сопротивление будет малым. Явись с достаточными силами не позже, чем через месяц, иначе недовольные объединятся.

— И кто мог бы их возглавить?

Манлий на мгновение задумался, глядя на пустую, мертвую жаровню.

— Некто по имени Феликс, — наконец сказал он. — Он ярый сторонник римского решения и, конечно, воспротивится нашему договору. Он любим в народе и имеет большие владения. Он может собрать небольшое войско, если ты дашь ему время.

— Тогда нам лучше этого не делать, — сказал король с улыбкой. — И было бы не худо обеспечить, чтобы он и после не чинил помех.

— Если найти к нему подход, он может стать ценным союзником и хорошим советником. У тебя достаточно достоинств, чтобы со временем завоевать его поддержку.

Гундобад хмыкнул.

— Об этом предоставь судить мне, — сказал он. — И я не пойду на риск ради тебя. Эйрих возьмет Клермон и, как ты говоришь, двинется на восток. К тому времени я должен быть неуязвим. Я не могу позволить себе отвлекаться на внутреннее сопротивление. Все должно быть улажено до моего выступления, иначе помощи от меня не жди.

Манлий не сказал более ничего. Он покинул королевский покой и ушел, чтобы поразмыслить снова. На следующее утро он уехал.

По мелкой иронии судьбы, на протяжении многих месяцев единственным реальным следствием встречи в соборе было то, что Юлия снова начала продавать свои работы. Нелепый поворот, но Бернару были нужны самые разные картины, чтобы поддерживать видимость, будто он действительно торговец картинами, а ей, лишенной права быть самой собой, хотелось хоть как-то существовать в мире, где во всем остальном она была фактически невидима. Кроме того, денег не хватало, и искушение заработать хоть что-то, продавая свои работы, было неотразимо. Время от времени Жюльен встречался в Авиньоне со связным и вручал ему пачку листов — этюды, акварели и офорты — хроника ее жизни и встреч со святой Софией. Она даже подписывала их собственным именем, но вот датировала 1938 годом, чтобы создать видимость, будто они взяты из какого-то давнего запасника. Внутри пакета между листами лежали свежеизготовленные, недавно состаренные удостоверения личности разных категорий.

Жюльену очень не нравилось, что он превратился в курьера Сопротивления, и все его возражения оставались в силе. Однако, не отвози он документы, либо Юлия сама стала бы это делать, либо возможность вывезти ее из страны была бы потеряна. Всякий раз, отдавая пакет, он передавал свои вопросы: когда она выедет из страны? Все уже готово? И всякий раз получал один и тот же ответ: скоро. И список с новыми именами на новые поддельные документы. И всякий раз он подавлял ощущение, что ничего так и не будет сделано. Бернар был его другом.

Картины и эстампы служили Бернару пропуском, какой он носил с собой, чтобы показывать солдатам, милиции и полицейским, которые могли бы остановить его, заинтересовавшись, что он делает в данном месте в данное время. Смотрите, говорил он тогда, я везу показать их возможному покупателю. Времена, конечно, тяжелые, но кое-кто еще интересуется искусствам. Чем он занимался в своих разъездах, никому точно известно не было. Его биограф, опубликовавший о нем книгу в 1958 году, практически ничего не узнал об этой его деятельности. Книга намекала на важные события, но почти не сообщала ничего конкретного, тем самым поддерживая атмосферу таинственности, совершенно в стиле самого Бернара. Его роль оставалась неясной, но он использовал ауру Лондона, чтобы воздействовать на разобщенные группы, которые с такой радостью убивали как друг друга, так и немцев. Склонять их к сотрудничеству и единой политике, не давая ни слишком много, ни слишком мало какой-либо из то и дело возникающих фракций. Помешать любой стать слишком сильной или влиятельной — что зачастую требовало сеять раздор и взаимное недоверие. Его не любили, но, невзирая на тот факт, что за ним не стояло ничего, кроме собственной личности и обрывочных сведений о том, где и когда сбросят темной ночью с самолета оружие и деньги, его в этой среде боялись и уважали. Он был в своей стихии.