Я посмотрел на Орландо.
– И что стало с отцом?
– Я не закончил! Когда его везли в полицейский участок, машина попала в ужасную аварию, двое полицейских погибли, как и водитель другой машины. В газетах была фотография происшествия. Две машины, обе, Уокер, стояли вертикально, носом в асфальт! Что за чертовщина произошла? Это напоминало сцену из кино. И угадай, кто единственный уцелел? Каспар Бенедикт!
– Ты хочешь сказать, что его так и не нашли?
– Да нет, нашли. Ты знаешь Pestsaule, статую чумы на Грабене? В ту ночь, после большой облавы по всему городу, его обнаружили повешенным на ней, уже холодного, с приколотой к рубашке запиской. В записке говорилось: «Два глаза – лишнее». «Zwei Augen zuviel» [35].
Под моей рукой упруго и тепло ощущалась спина Орландо. Он мурлыкал как заведенный.
– И где его похоронили?
– Вот это оказалось выяснить трудно. Пришлось копать почти три дня. Ты знаешь, фамилия Грегоровиус – греческая. Говорят, что греки – отменные воины. Привыкли, наверно, – если взглянуть на их историю. Ну, и наша древняя гречанка Элизабет устроила своему свекру небольшую месть. Власти обратились к ней насчет того, как распорядиться телом, поскольку она приходилась ближайшей родственницей обоим Бенедиктам. И знаешь, что она сделала? Подарила его медицинскому училищу, для опытов! Все, что от него осталось потом, наверное, сожгли, но кто знает?
– А что стало с ее ребенком? – Это был единственно важный вопрос.
– Тут я тебе не могу помочь, Уокер. Полагаю, он родился и по-прежнему живет где-то здесь. Чтобы это узнать, тебе придется сходить к Элизабет. У меня для тебя есть фотографии, ксерокопии и прочие вещи. Когда мы увидимся? – Он фыркнул. – Хочешь, я отдам их тебе в кафе «Музеум»?
Я решил ничего не рассказывать Марис, пока не поговорю с этой Грегоровиус. Когда Марис вернулась из своей квартиры, на ней было зеленое платье, которого я раньше не видел. Со своим калифорнийским загаром и в этом платье она выглядела так, будто провела последние двенадцать часов на пляже, а не в самолете.
Мы отправились поужинать и за столом говорили о женитьбе. Все, что сообщили мне Венаск и Бак, сидело спокойно, положив руки на колени, и ожидало своей очереди. Новое знание встало между нами, но я не чувствовал, будто что-то скрываю: все это следовало сначала обдумать и представить в нужной перспективе. Речи не было, чтобы что-то утаить, и собирался рассказать Марис все. Мне только нужны было немного времени, чтобы все это утряслось и… остыло, прежде чем выложить и посмотреть на ее реакцию.
– Я знаю, что подарить тебе на день рождения.
– Мне на день рождения? Я теперь думаю о нем как о дне нашей свадьбы.
– И это тоже. Дома меня осенило. Это займет некоторое время, так что имей терпение, если не получишь подарок в назначенный день. Он стоит того, чтобы подождать. Я надеюсь… Возьми меня за руку, Уокер. Это всегда так приятно. Знаешь, случилось кое-что, о чем я тебе не говорила. Самая престижная галерея в Лос-Анджелесе хочет, чтобы я устроила персональную выставку. Для меня это настоящий прорыв.
У меня отвисла челюсть.
– Это… гм… довольно важное известие, Марис. Почему же ты мне не говорила?
– Потому что хотела сперва сама все обдумать. Это случилось прямо перед нашим отъездом из Америки, к тому же у тебя голова была занята всей этой историей с Венаском.
– Самая большая галерея Лос-Анджелеса? Это же чертовски здорово, правда?
Она сжала мою руку и расцвела.
– Да. По-моему, здорово.
– Я горжусь тобой. И немножко сержусь, что ты не сказала сразу.
– Тебе нравятся мои работы, а, Уокер? От этого я чувствую себя увереннее.
– Я от них в восторге. Откуда все это берется? Я знаю, что художнику не положено задавать таких вопросов, но действительно – откуда берутся эти города?
– Теперь? В основном из моих снов. Дневных грез и настоящих снов. – Она подалась вперед и говорила все взволнованнее. – Но сны не опасны, они не волнуют, пока мы не воспринимаем их как реальную возможность. А если мы даем им сбыться, то сами виноваты… и сами должны отвечать. Понимаешь, сны ничего не предрекают. Я во сне вижу эти города, но потом мне решать, собирать ли их такими, как они выглядят у меня в голове. Я хочу показать именно то, что проходит через меня. Иногда мне кажется: это вроде ручкой гранаты, брошенной мне… в кишки. Я пытаюсь накрыть ее и поглотить удар. Это звучит глупо?
– Волнующе.
Она откинулась на спинку.
– Я тебе рассказывала, почему построила первый город?
– Нет. А что тогда случилось?
– Знаешь, мой отец очень эгоистичен и умеет быть холодным. Но когда мне было семнадцать, его пырнули ножом и он чуть не умер. Мы тогда жили в Нью-Йорке. Мое сердце во многом было закрыто для него, особенно в то время, когда я варилась в своем типично подростковом аду, но открылось чертовски быстро, когда я увидела его в таком жалком состоянии. Вдруг я ощутила настоящую… муку от любви к нему. Он не заслуживал этого, но таково было мое чувство. Он лежал на больничной койке, с лицом пустым и серым, как пляж зимой… Это сводило меня с ума. И вот, почти бессознательно, я оказалась в магазине и со смутной мыслью купила набор «Лего». Мне хотелось построить для него город, где он мог бы жить, пока поправляется. Я работала над этим городом целую неделю. И построила отцу такую больницу, где ему следовало лежать, и дом, где он потом будет жить. Большие венецианские окна, веранда, просторная лужайка… Меня так это захватило, я даже купила в магазине игрушек собачку, которая должна быть рядом, когда он будет сидеть в розовом кресле и ждать, когда же к нему вернутся силы… И мне было так спокойно и приятно строить, что я просто продолжала это делать.
– И это помогло твоему отцу? То есть когда ты подарила ему?
Марис улыбнулась.
– Он разок взглянул на подарок и сказал: «Очень мило». Но это неважно. Я даже не знаю, для него ли я все делала. Похоже, моя душа говорила мне, что где-то есть место, куда я могу уйти или которое могу построить для себя, где я была бы одна и счастлива. И кроме всего прочего это также спасло и меня… В молодости я не была очень счастлива. Но теперь счастлива, потому что люблю тебя. – Она уронила на пол платок, а наклонившись за ним, вскрикнула.
– В чем дело? – Моя первая мысль была о ребенке внутри нее.
– О, иногда у меня это бывает. Сделаю какое-нибудь простейшее движение, нагнусь, к примеру, за платком – и потяну спину. Похоже, это дня на три. Черт!
– Могу я чем-нибудь помочь?
– Можешь отпустить мой локоть. Ты сжал его смертельно. Не волнуйся – ничего серьезного. Просто Марис Йорк стареет. Марис Истерлинг стареет. Ничего звучит? Я пытаюсь удержать это на языке.
– С тобой точно все в порядке?
– Да. Ты мне не ответил – как звучит Марис Истерлинг?
– Хорошо. Как красавица из южных штатов. Ты не хочешь сохранить прежнюю фамилию?
– Нет. А то получится как британская адвокатская контора – Истерлинг и Йорк. Думаешь, я понравлюсь твоим родителям?
Глядя на нее, я подумал о Морице Бенедикте, рассказавшем отцу, что женится на Элизабет.
Мои родители. Понравилась бы Марис моим настоящим родителям? Сначала нужно их разыскать. Сначала нужно найти его.
Когда я позвонил, Элизабет Грегоровиус Бенедикт, судя по голосу, занервничала, но встречей заинтересовалась. Я рассказал ей, как случайно нашел могилу ее мужа на Центральфридхоф и, пораженный нашим сходством, навел о нем справки. Можно мне приехать поговорить с ней?
– Вам известно, что случилось с моим мужем? – Да.
– А знаете о его отце? Что случилось с ним? – Да.
– И зачем вы хотите увидеться со мной? Она жила на пятом этаже в доме без лифта близ Пратера. Хотя это было не так близко, за ее домом виднелось огромное колесо обозрения с площадки аттракционов в парке. На лестнице приятно пахло свежеиспеченным хлебом, что сразу выбивало из колеи: в остальном подъезд был темным и обшарпанным. Второй Bezirk[36] – это рабочий район. Дома здесь или новые, скучные и функциональные, или старые и ветхие. Многие из старых несут печать былого великолепия или фантазии – то «югендштилевый» фасад, то волнующая простота Баухауза. Но как и у королев экрана, переваливших за семьдесят или восемьдесят, следы былой красоты больше говорили об утратах, чем о том, что осталось.