— За румынкой? Они только учатся вместе, и больше ничего, — пытается Дарка оправдать Данка перед Стефой и собственным сердцем.

Но Стефа неумолима:

— Зачем защищать его, если ты не в курсе дела? Что же они, ежедневно учатся? А теперь знаешь, куда он полетел? На Гартенгассе, на виллу Джорджеску! Какая досада… Все, что у нас есть лучшего, талантливого, обязательно стараются перетащить в чужой лагерь…

Это замечание только усилило Даркину боль.

— Откуда он? — хочет знать Стефа.

Она не понимает, что Дарке теперь трудно разговаривать, что произнести хоть одно слово, ей так же трудно, как человеку, у которого прострелены легкие.

— Из Веренчанки…

— Родители — украинцы?

— Только отец… Мать — немка из Вены…

— А твои родители?

— Мои? — с изумлением спрашивает Дарка. — А кем могут быть мои родители?

Стефе захотелось поговорить о том, что ни капельки не соответствовало Даркиному настроению.

— Видишь ли, можно называться украинцем и не быть им… Вот, например, Подгорская… Сознательная украинка никогда бы так не поступила.

— Но ведь мой папа!… Зачем ты мне это говоришь? Мой папа сознательный.

— А откуда ты знаешь, что он сознательный? — засмеялась Стефа.

Дарку уколол этот насмешливый вопрос. Личное горе, свалившееся на нее, не дало ей возможности проанализировать смысл слов «сознательный» и «несознательный». Знала так же, как и то, что в электричестве плюс и минус притягиваются, знала без объяснений и анализа, что быть политически несознательным позорно. Дарка запомнила, хотя только много лет спустя поняла смысл сцены, происходившей чуть ли не в девятнадцатом году, в самом начале оккупации Буковины королевской армией, когда директор Хорватский, друг и товарищ отца, сидел у них в комнате и в отчаянии спрашивал:

— Ну, скажи мне, Микола, почему они меня не арестовали? Скажи! Да как же мне теперь показаться в Черновицах! Нет, ты мне скажи: почему всех честных людей арестовали, а меня оставили? Я тебя прошу, друг мой, если ты случайно услышишь разговор на эту тему, ради бога, разъясни людям, что я ни в чем не виноват!… Тяжело, друг мой, на старости лет из честного человека стать помелом… И должны же они были как раз меня не арестовать!

Сцена эта промелькнула в голове у Дарки, и она дерзко ответила:

— Но мой отец был арестован, когда пришли румыны. Если не веришь, спроси кого хочешь!

— Твоего отца арестовала румынская полиция, а ты так легко согласилась на то, что Мигулев сменил украинский язык на румынский? Неужели ты не понимаешь, что это значит? Неужели ты, — речь Стефы стала тяжелой и очень медленной, — еще до сих пор не понимаешь, что они всякими ухищрениями постепенно хотят вообще уничтожить нас как нацию? Неужели ты не видишь, что такие, как Мигулев, на службе у них?

«А домнул Локуица, — стучит у Дарки в мозгу, — домнул Локуица наверняка не желает нам, украинцам, ничего плохого, а он ведь тоже румын. Румын из румынов…»

— А ты не позволила? — решилась Дарка возразить подруге, которую до сегодняшнего разговора считала «воплощенной нежностью, ходячей поэзией».

— Нет, я была против. Ты забыла? — живо ответила Стефа, но тут же, словно что-то вспомнив, заговорила с Даркой прежним ласковым тоном: — А тебе никогда не приходило в голову, что мы должны знать своих поэтов… знать историю нашего народа, знать, кто мы и откуда появились на свет? Ты никогда не думала об этом?

Дарка молчит. Такие намеки можно понимать по-разному. Подруги должны разговаривать откровеннее. Так по крайней мере считает Дарка. Это, должно быть, чувствует и Стефа.

— А ты хотела бы достать такие книжки… ты знаешь, запрещенные, о которых я тебе как-то упоминала?

— Да, — твердо отвечает Дарка, и это «да» равносильно пожатию честной руки.

— Я так и знала, что ты согласишься. Теперь все хорошо. Я познакомлю тебя с людьми, которые будут доставать тебе такие книжки… Только никому об этом ни слова! Ни слова, Дарка!

— Ты должна мне верить, — уже немного обиженно замечает Дарка, словно своим тоном желая напомнить подружке, с кем та имеет дело. — Я никому не скажу… А теперь я пойду… — Она должна была проститься со Стефой, потому что опять вспомнила о Данке и ей захотелось, очень захотелось побыть одной!

* * *

В конце октября бывает такая погода, когда кажется, что дни сбросили с себя осенние пальто и прохаживаются в рубашках с расстегнутым воротом. Тогда трава вторично выпускает побеги и сердце человеческое тешит себя неразумными надеждами. О солнце в эти дни и говорить нечего. Оно светит ласково и благотворно, а если прикрыть, веки, можно ощутить на лице бег микроскопических ножек-лучей.

В такой день Данко пришел к Дарке. Так неожиданно приходит хороший сон к человеку, а потом исчезает, оставив тоску по себе. Дарка пригласила Данка на балкон. Она не хотела отдавать чужому дому, чужим людям ни одной его частицы, ни улыбки, ни голоса, ни даже эха его голоса — ведь для этих людей юноша был первый встречный.

— Я думала, ты уже совсем забыл меня!

Это звучало как упрек или вызов. Данко поискал ее глаза и, найдя, уставился прямехонько в них.

— Почему ты так думала? У нас теперь новый учитель по математике, который очень требователен… И потом репетиции в музыкальном училище. Посмотри на мои пальцы! Они совсем одеревенели от струн!

Дарка прикасается к действительно огрубевшим на кончиках пальцам его родных рук, а в это время у нее выстукивает в памяти:

«Дочка префекта… дочка префекта».

— Ты продолжаешь играть с этой Джорджеску? — внешне спокойно спрашивает она, помня каждую интонацию в Стефином рассказе о дочке префекта.

Но Данко отвечает так спокойно, что нельзя не верить ему:

— Конечно! Я же говорил тебе, что мы будем выступать в начале февраля…

Дарка еще подросток, ей пока неведома женская осторожность, и она спрашивает, как говорится, в лоб:

— И ты бываешь у нее дома? Она очень красивая?

Данко смеется каким-то мелким и как будто не очень искренним смехом.

— О, она форте фрумоси [19]… Но главное — как она играет! Ты должна как-нибудь послушать ее… Фуга у нее выходит… — Но, верно вспомнив, что Дарка не разбирается в музыкальной терминологии, он снова возвращается к тому, с чего начал: — Ты обязательно должна послушать ее. Она так смешно говорит по-немецки…

— И потому ты ее любишь? — Дарка хочет рассмеяться, но смех отскакивает от серьезного лица Данка и стыдливо прячется в уголках ее глаз.

— Я только люблю слушать, как она играет. Не бойся, ее будет кому полюбить!

Стефа говорила правду о Данке и Лучике. Он даже не возражает. И от этой его прямолинейной откровенности ей еще больнее. Она уже боится спросить: верно ли, что он, как говорила Стефа, бывает у Джорджеску каждый день? Ведь если Данко скажет «да», это будет сама правда.

Дарка решается на дерзость и прикасается еще к одной струне в душе Данка, которая должна отозваться желанным голосом:

— За мной начал бегать этот Рахмиструк из седьмого… Знаешь его? — Ей стыдно говорить о таких вещах, но она уверена, что в эту минуту так надо.

Струна, которую она рванула с такой силой, не зазвенела.

— Как не знать? Такой русый, в крестьянском платье. Правда? — отвечает совсем не ревнивый Данко. Он далек от мысли, что Дарка, именно Дарка, такая, как она есть, может понравиться еще кому-то. — Что делает Орыська? Как ты чувствуешь себя в гимназии? Сошлась с подругами?

Данко засыпает ее вопросами, и Дарка начинает волноваться, не скучно ли ему с ней. Но раз он спрашивает, надо отвечать.

— Орыська? Орыська так повела себя, что весь класс не хочет с ней водиться. Она страшная подлиза. И знаешь, к кому подлизывается? К Мигалаке! Мне даже стыдно, что она из Веренчанки.

— Неужели Орыська так провинилась?

Данко чересчур интересуется Орыськиной судьбой. Именно поэтому Дарка заговаривает о другом:

вернуться

19

Очень красива (рум.).