— И в доктора тоже не хочешь? — не унимается он. — Ногу мне задаром не отхватишь?

 — Ты есть дурак, — отвечаю я вполголоса по-немецки.

 — А как ты меня прокормишь, когда я брошу работать? Женишься на богатой старухе, у которой свой бильярдный зал?

 — Я вообще отваливаю отсюда! Больше ты меня не увидишь! — заорал я.

Но он уже был на кухне, возился со своим кофе. Хоть сдохни, все равно тебя всерьез не примут. В общем, я лежал и ждал, пока отец уйдет на работу. А когда снова проснулся, было около двенадцати. Последнее время могу спать сколько угодно. Я встал, надел чистые джинсы, куртку и аккуратно причесался — у меня уже было предчувствие, что этот день станет особенным.

Завтрака пришлось дожидаться — ребенка опять тошнило, и он все заблевал молоком. В нашем доме постоянно гадит какой-нибудь ребенок. Когда они родятся, все приходят и долдонят: «Que[44] хорошенький!» И ни слова о пакостях, которые эти детишки вытворяют, или о том пакостном способе, которым их делают. Иногда мать меня просит, чтобы я с каким-нибудь из них понянькался. Только он всегда орет — может, оттого, что я не прочь сдавить его посильней, если никто не видит.

Наконец мать подала на стол, и хоть нос затыкай — так противно она воняет детьми. И смотреть на нее тошно — ноги сплошь во вспухших синих венах. Я ждал, что она разорется, почему это я не в школе, но, похоже, она забыла, и я смотался.

Мне всегда хочется выть, когда я выхожу из дому и вижу, во что превратили нашу Шемрок-стрит. А какая была улица! С домишками по обеим сторонам. Может, их и не мешало кое-где подкрасить, да все равно приятно было смотреть. Но потом железнодорожная компания скупила всю землю вокруг, только мой отец заупрямился, не захотел продавать участок. И вот они заявились сюда с бульдозерами и кранами. Когда дома сносили, мне казалось, что я слышу, как они кричат. Теперь Шемрок-стрит — подъезд к туннелю. И вся завалена кучами цемента. А домишки Пелона и Черныша — просто груды старых досок, которые тоже скоро увезут. Дай бог, чтобы с вашей улицей такого не случилось.

Сначала я остановился у ворот, и там опять стоял знак — большое «S», оплетающее крест, как змея, и кругом него лучи. Каждый знает, что это знак ребят с улицы Сиерра. Я его, понятно, стер, но вечером он снова появится. Прежде им бы не посметь прийти на нашу улицу, да без своих друзей ты никто. А в один прекрасный день они меня подстерегут — и это будет концом Чато де Шемрока.

Словно привидение, я поплелся к Главной улице. И чтобы самому себе доказать, что я еще жив, написал в углу на ограде свое имя. Обычно на улицах все расписываются как-то неряшливо. Не то что я. По-моему, делать так делать. Как говорила моя учительница в пятом класса — если знаешь, что люди увидят твою работу, ты должен сделать ее хорошо. Ее звали миссис Кали, и для белой она была, в общем, ничего. Другие учителя — настоящие полицейские, а миссис Кали один раз отвезла меня домой, когда меня собирались отделать. Кажется, она даже хотела меня усыновить, хоть никогда про это не говорила. Я ей многим обязан, особенно почерком. Его надо видеть, мой почерк, — плавный, округлый, гибкий, словно блондинка в бикини. Все его хвалят. Правда, однажды меня по ошибке зацапали, и там один доктор, когда увидел мой почерк, сказал, что со мной что-то не так, — выдавил из себя какое-то длинное ученое слово. Да только он сам был чокнутый, потому что я попросил его показать мне, как надо писать, и он нацарапал что-то вроде ограды из колючей проволоки с воробьями на столбах. Невозможно было читать.

Так вот, я красиво и аккуратно расписался в том углу, а потом подумал — может, подыскать себе работенку? Но только мне больше хотелось писать. Я зашел в магазин, разжился парой коробок фломастеров, мелками и потопал по Главной улице, всюду расписываясь. Сначала я хотел добавить к своему имени еще что-нибудь. Ну, скажем, «Чато — парень не промах» или «Чато разыскивает полиция». В таком духе. Но не стал — пусть гадают, кто я такой. Потом я завернул на игровую площадку. Тут всегда была наша территория, но теперь она, само собой, перешла к «Сиерра». Ну я и оставил им назло автографы на теннисном корте, на гимнастическом зале и на бассейне. «Чато де Шемрок» — в восьми цветах. Кое-где я писал только мелом — им лучше всего писать по кирпичу или цементу. Но на чем-нибудь гладком лучше фломастером — по штукатурке или по кафельной стенке в женской раздевалке. В раздевалке я пририсовал еще картинку, думаю, девочкам будет интересно, а рядом — номер телефона. Готов спорить, не одна станет названивать, но только этот номер не мой. Во-первых, у нас дома нет телефона, а во-вторых, домой я, скорей всего, больше не вернусь.

Когда на площадке всюду уже сияло мое имя, я решил топать дальше, и вдруг меня осенило. Вы, само собой, знаете, что если на чем-нибудь стоит ваше имя, то вещь ваша. Ну, там, на учебниках или на кедах. Я и подумал: вот это да! И расписался на универмаге, на винном магазине Морри и на пивнушке Зокало. И вот шлепаю себе по Бродвею и богатею. Стал владельцем парикмахерской, мебельного склада, агентства «Плимут». И пожарную станцию прихватил — для смеха, и телефонную компанию, чтобы звонить девчонкам бесплатно. Перед похоронной фирмой Вебстера и Гарсии я остановился, дом большой, с белыми колоннами. Сначала подумал: может, не стоит — дурная примета все-таки. Но потом сказал себе: «Черт с ним, все когда-нибудь помрем!» И поставил свою подпись. Теперь я могу чем угодно объедаться, стильно жить, развлекаться, сколько душе угодно, а потом прощальный поцелуй — и устрою себе бесплатно шикарные похороны.

Кстати о похоронах. В тот самый момент на улице появились человек десять из «Сиерры», прут этой своей идиотской походочкой — такая уж у них манера. Я нырнул под навес и спрятался за катафалком. Не потому, что струсил. Пусть меня отделают, как собаку, пусть хоть пристрелят, но только не эти их чертовы бритвы. Впиваются в живот, словно острые ледышки. Но «Сиерра» меня не видят и проходят мимо. О чем они говорят, не слышу, но догадываюсь — обо мне. Тогда сворачиваю в Молодежный клуб. Тут никому не позволят с тобой расправиться, кто бы ты ни был. От скуки я покидал в баскет, погонял в бильярд и начал смотреть телек, но только фильм был скучный, и мне пришло в голову — распишусь-ка на экране. Я и расписался фломастером. Ну и видик был у этих ковбоев с надписью «Чато де Шемрок» прямо на них! Всем было смешно. Но сейчас же, конечно, появился мистер Кальдерон и заставил стереть. Здесь всегда за тобой шпионят. Потом он позвал меня в кабинет и закрыл дверь.

 — Ну, как дела у последнего динозавра? — спрашивает.

Дескать, все Шемроки вымерли, как те огромные ящеры.

 — Я понимаю, Чато, нелегко терять свою компанию, — говорит он, и его голос звучит, как проповедь в церкви. — Но для тебя это шанс приобрести новых друзей и стать человеком. Почему бы тебе не ходить в наш клуб почаще?

 — Тоска тут у вас, — отвечаю и смотрю в окно.

 — А как дела в школе?

 — Нельзя мне туда — подстерегут.

 — «Сиерра» давно забыли о твоем существовании.

 — Почему же тогда каждую ночь они ставят свой знак на моем доме?

Он внимательно смотрит на меня. Ненавижу эти его взглядики. Думает, что знает все на свете. А кто он такой? Простой мексиканец, такими пруд пруди.

 — А может, ты сам ставишь этот знак? — спрашивает он. — Чтобы важности себе прибавить. Для чего ты, к примеру, расписался на экране?

 — Это мое имя. Люблю его писать.

 — Как собака, у каждого столба, да? — говорит он.

 — Сам ты собака, — отвечаю, но он ничего не слышит. Болтает, не остановишь. Братцы, до чего же они любят поболтать! Хлебом не корми. Только я не слушаю, а когда он выдыхается, отваливаю. С нынешнего дня этого клуба в моем списке не будет.

На улице темнеет, но автографы еще можно разглядеть, и я возвращаюсь на Бродвей. Здорово! Всюду написано «Чато». Но у пивной Зокало я останавливаюсь как вкопанный. Вокруг моего имени помадой намалевано большое красное сердце и стоят какие-то инициалы. Честно говоря, я даже растерялся. Зло взяло, что какой-то тип для забавы вздумал шутить с моим именем. Но кто станет таскать с собой губную помаду? Впрочем, если это девчонка, то уже интересней.

вернуться

44

Какой (исп.).