– А вот Центральный Комитет нашел эти данные вполне убедительными. – И тут же, выхватив папку из моих рук, с гневным видом удалился.
Ситуация, сложившаяся в Министерстве госбезопасности, была запутанной и крайне неопределенной. Министр Абакумов находился под арестом в «Матросской тишине». Однако его место оставалось вакантным – преемника не назначали. Когда я позвонил заместителю министра Огольцову с тем, чтобы обсудить с ним положение с сестрой Эйтингона, он ответил:
– Это дело политическое, и рассматривать его можно лишь в ЦК.
По его словам, пока не будет назначен новый министр, он не будет подписывать никаких бумаг или давать какие-либо приказы.
После разговора с Огольцовым мне осталось только одно: позвонить Игнатьеву, тогдашнему секретарю ЦК партии, курировавшему работу МГБ—МВД. Он был членом созданной Сталиным комиссии ЦК по реорганизации министерства после ареста Абакумова. Меня уже вызывали на одно заседание, и я, признаюсь, критиковал руководство министерства за ошибки в проведении разведывательных и контрразведывательных операций за границей, а также в Западной Украине и Средней Азии. Игнатьев тогда сказал, что готов, если потребуется, обсудить со мной тот или иной неотложный вопрос. Когда я позвонил ему, он, казалось, с радостью согласился принять меня в ЦК на Старой площади.
Встретившись с ним, я сказал, что обеспокоен попытками оклеветать Эйтингона и его сестру, приписав им националистические взгляды. Игнатьев вызвал в кабинет Рюмина с материалами на Эйтингона и его сестру. В моем присутствии Рюмин, открыв папку, начал зачитывать крайне невразумительные показания против Эйтингона и его сестры, в которых утверждалось, что они оба проявляют враждебность по отношению к советскому государству. На сей раз агентурные сведения, что Соня отказывалась лечить русских, даже не были упомянуты.
– Как члены партии мы обязаны, – сказал я, – оценивать людей не по слухам, а по их делам. Вот работа Эйтингона: организатор акции по устранению Троцкого в Мексике, создатель успешно действовавшей агентурной сети за границей, наконец, он является одной из ключевых фигур в обеспечении нашей страны секретной информацией об атомном оружии.
Рюмин молчал. Игнатьев прервал меня:
– Давайте оставим Эйтингона и его семью в покое. После встречи с Игнатьевым у меня отлегло от сердца: я подумал, что с Эйтингоном и его сестрой ничего плохого не произойдет.
Примерно месяц спустя Игнатьева назначили министром госбезопасности. А в октябре 1951 года именно по его прямому указанию Эйтингон был арестован, когда возвратился в Москву из Литвы, где ему удалось обезвредить руководство антисоветской подпольной организации. Его падчерица Зоя Зарубина сообщила мне, что Эйтингона арестовали на ее глазах в аэропорту Внуково.
Арест Эйтингона положил конец службе Зои Зарубиной в органах нашей разведки. Она успешно работала с материалами по атомному оружию, на Ялтинской и Потсдамской конференциях, но вынуждена была уйти из органов после его ареста. Прекрасное знание английского языка помогло ей стать одним из ведущих преподавателей Института иностранных языков, а позднее она руководила подготовкой переводчиков для Организации Объединенных Наций. 3. Зарубина и сейчас прекрасный лектор, общественный деятель, участник многих международных конференций.
Через несколько дней после ареста Эйтингона мне представилась возможность встретиться с Игнатьевым на совещании руководящего состава министерства. Отведя меня в сторону, он с упреком произнес:
– Вы ошибались насчет Эйтингона. Что вы сейчас о нем думаете?
До сих пор помню свой ответ:
– Моя оценка базируется на конкретных результатах работы людей и на линии партии.
Здесь я должен немного остановиться на своих иллюзиях. Я всегда рассматривал «дело врачей» и «сионистский заговор» как чистейший вымысел, распространявшийся такими преступниками, как Рюмин, которые затем докладывали о «результатах» следствия некомпетентным людям вроде Игнатьева. Всякий раз, встречаясь с Игнатьевым, я поражался, насколько этот человек некомпетентен. Каждое агентурное сообщение воспринималось им как открытие Америки. Его можно было убедить в чем угодно: стоило ему прочесть любой документ, как он тут же подпадал под влияние прочитанного, не стараясь перепроверить факты.
Игнатьев совершенно не подходил для порученной ему работы. Как-то раз, проводя утром совещание по оперативным вопросам у себя в кабинете, на котором присутствовало более десяти человек, он вдруг впал в настоящую истерику из-за телефонного звонка генерала Блохина, начальника комендатуры МГБ. Помню, как он буквально прокричал в телефон:
Вы обязаны действовать по закону. Никто не давал вам права втягивать меня в ваши дела!
Повесив трубку, он пояснил:
– Не выношу этих звонков Блохина. Вечно просит, чтобы я подписывал приказы о приведении в исполнение смертных приговоров. Говорит, что существует на этот счет инструкция. Почему я должен иметь ко всему этому какое-то отношение и подписывать эти бумаги?! Есть Верховный суд, пусть Блохин действует по закону.
Никто не ответил. В кабинете повисло неловкое молчание.
Игнатьев легко заводил уголовные дела против ни в чем не повинных людей. Позже я понял, что он действовал не по собственной инициативе, а выполнял приказы, полученные свыше от Сталина, Маленкова и других.
Когда ТАСС объявил о том, что широко известные в стране врачи и ученые-медики обвиняются в организации сионистского заговора с целью убийства Сталина и всего Политбюро путем неправильного лечения, я счел это провокацией, продолжением ранее начатой антисемитской кампании. Когда ко мне попали материалы с обвинениями против Эйтингона, я узнал, что он якобы обучал врачей-заговорщиков ведению террористических действий против Сталина и членов советского правительства. В этой связи, говорилось в обвинительном заключении, Эйтингон держал у себя в кабинете мины, взрывные устройства, закамуфлированные под обычные электроприборы. Между тем все прекрасно знали, что это были образцы оперативной техники, постоянно находившейся в нашем распоряжении.
В те дни Москва была буквально наводнена слухами, один страшнее другого: еврейские врачи и фармацевты пытаются травить простых советских людей. Поговаривали и о возможных погромах. Меня охватило беспокойство, когда дети – им тогда было десять и двенадцать лет, – вернувшись из школы, рассказали нам об этих слухах. Жена и я оказались в весьма трудном положении: детям высокопоставленных сотрудников органов госбезопасности было крайне рискованно выступать против наглых антисемитских высказываний, поскольку любой спор просто привлек бы внимание к ним и их родителям. Это наверняка стало бы известно «наверху» – партийным органам, державшим под контролем все сферы общественной жизни. Наши дети ходили в школу вместе с детьми Маленкова и Кагановича – это значило, что школа была под постоянным наблюдением. Наши дети не могли даже позволить себе сказать, что Ленин и Сталин всегда были против проявлений антисемитизма, поскольку такого рода высказывание было бы немедленно истолковано совсем в ином духе и до неузнаваемости искажено.
Жена и я посоветовали сыновьям говорить, что нужно быть особенно бдительными, нельзя распространять слухи, которые являются провокацией. Нам всем приходилось тогда придерживаться официальной версии в изложении событий, которую давала газета «Правда», а в ней не было и намека на погромы. А распространение слухов – это игра с огнем, опасная в особенности потому, что она на руку врагам народа. Другое дело – чувство негодования по отношению к предателям и конкретным террористам, учили мы своих детей. Интересно, думал я, как они скажут это на пионерском сборе? Вскоре после этого разговора позвонил директор школы и поблагодарил за прекрасное воспитание детей. По его словам, он находился в довольно трудном положении: ведь в школе училось немало еврейских детей. Директор сказал жене: выступление ваших детей на пионерском сборе, что распространение слухов является провокацией, вызвало одобрительный гул и разрядило напряженную обстановку.