Обычай посвящать храмы, устраивать при них культ и штат жрецов в честь императоров еще при их жизни или же по их смерти, действительно существовал, будучи перенесен с Востока на Запад, и вообще со времен Цезаря распространился в Римском государстве и нашел себе особенно благоприятный прием в провинциях. Идея, которая лежала в основе обычая и которая в нем находила разнообразное выражение, есть обоготворение человеческого существа; идея эта особенно оскорбляла религиозное чувство христиан, почему культ цезарей сделался для них предметом глубочайшего отвращения.[70]

Положение, занятое Константином в отношении к Церкви после 326 г., т. е. после Никейского собора, должно было обязывать его, если бы даже он и чувствовал расположение к указанному суеверному обычаю, возможно дальше держаться от этого культа, в особенности что касается его собственного лица. И действительно, Евсевий указывает на распоряжение Константина, которым запрещено было ставить изображение императора в языческих храмах, а с этим вместе не дозволялся и религиозный культ в его честь.[71] Это узаконение, изданное после победы Константина над Лицинием (324 г.), по времени происхождения недалеко отстояло от эпохи, когда возникла изучаемая надпись.

Обращая внимание на образ выражений, находящихся в надписи, нельзя не заметить, что слово «храм» (templum), употребленное в просьбе умбрийцами, заменено в рескрипте, очевидно намеренно, другим словом — «здание» (aedes), которое встречается в надписи два раза и почти подряд. А с этим совершенно устраняется если не возможность, то необходимость представлять себе разрешаемую Константином постройку действительным храмом в языческом смысле, храмом, в котором должен был совершаться определенный культ. Ибо хотя слово «aedes» может считаться синонимом слова «templum», однако же первое выражение употребляется и для обозначения здания, не имеющего религиозного характера. Варрон говорит: «Не все священные здания (aedes) суть храмы».[72]

Но важнее всего условие, на котором дается умбрийцам разрешение построить святилище в честь Константина: ne aedes nostro nomini dedicate cujusquam contagiosae superstitionis fraudibus polluatur. Мнение Буркхардта: «Под этими словами каждый может понимать, что ему угодно» (S. 359), по меньше мере странно. Уже начиная с 319 г. в императорских эдиктах, обязанных своим происхождением Константину, выражение «суеверие — superstitio» употребляется для обозначения языческой религии и ее внешней практики.[73] В изучаемом случае точное значение слова «суеверие» ясно определяется как связью речи, так и местностью, к какой оно относится. Единственное суеверие, какому могло дать повод разрешаемое к постройке здание, был «культ императоров» в той обычной форме, в какую вылилось этого рода чествование уже с давних времен. В этом смысле слова надписи совершенно понятны; они не позволяют никакого перетолкования. А так как этот самый культ, который неугоден императору, называется в надписи «обманом» и «осквернением», то ясно становится, как относится Константин к этому культу. Он смотрит на дело так же, как он смотрел на язычество вообще и как он заявил об этом в указе к жителям восточных провинций.[74] Поэтому Спеллонская надпись далека по своему содержанию от того, чтобы служить основанием для доказательства неопределенного, колеблющегося положения императора Константина между язычеством и христианством; напротив, она должна иметь значение как важное свидетельство в пользу Константина, доказывая, что этот государь был глубоко предан христианской религии. От противоположного вывода должно предостерегать уже то обстоятельство, что виновниками рескрипта, с которым знакомит нас надпись, наряду с Константином являются и трое его сыновей, преданность христианству которых выше всякого сомнения.

После изложенного открывается, что под именем «храма», устроенного жителями Спеллона, нужно понимать не здание, назначенное для отправления языческого культа, но великолепную галерею (Halle), в которой нашли себе место как изображения Константина и его сыновей, так и мраморная доска, заключавшая копию императорского рескрипта. Употребленное в надписи название галереи «aedes» не должно считаться чем–либо странным, ибо помещения, где находился портрет императора (imago principis), по этому самому считались священными и пользовались особенными прерогативами, например правом убежища (jus asyli).

В другом роде, но все же вообще правильно, понимает слова надписи известный Моммзен,[75] давая знать, что в ней нет речи о храме в строго религиозном смысле. По его словам, Константин назначил храм главным образом для зрелищ и военных упражнений, причем императором было строго запрещено принесение жертв. «Построение храма, главным назначением которого было служить средоточным пунктом для ежегодных праздничных игр умбрийцев, Константин, конечно, разрешил, но он строжайше воспретил contagiosae superstitionis fraudes», — говорит Моммзен. По смыслу этих слов Моммзена выходит, что имелось в виду построить не почетный памятник во славу Флавиева рода, а какое–то помещение для умбрийских игр, и затем же из слов Моммзена следует, что воспрещен был не только «культ императоров», но и какая бы то ни было языческая религиозная практика. Но такое объяснение едва ли вполне правильно. Ни из чего не видно, чтобы здание, разрешенное императором, назначалось для праздничных игр, по крайней мере, в надписи об этом не говорится ни слова. Да и не видно, чтобы когда–нибудь Константин отдавал храмы для театральных зрелищ и военных занятий.[76]

Шультце со своими воззрениями на Константина Великого выступает в качестве новатора в современной немецкой протестантской науке в области истории. Он защищает христианский характер Константина вопреки большинству современных немецких ученых, во что бы то ни стало доказывающих, что Константин чуть не во всю свою жизнь оставался язычником или полуязычником. Как отнесутся ученые этого последнего рода к воззрениям Шультце? Будут ли они какими–либо софизмами отстаивать свои мнения или же сложат оружие при виде сильного врага? Желателен был бы второй исход, так как доказательства Шультце в пользу его мнения так решительны и очевидны, что лишь закоснелое упорство может спорить против них. Но если бы этого и не случилось, если бы приверженцы распространенного в науке взгляда на Константина стали какими–либо софизмами и искусственными приемами бороться против Шультце, то этим они лишь показали бы, что они служат не истине, а тенденции, и что во всяком случае их дело не может иметь успеха в глазах беспристрастных историков. Следует отметить как очень отрадный факт, свидетельствующий о намерении враждебно настроенных против Константина историков поступиться своими антинаучными теориями и заключающийся в том, что работа Шультце помещена в немецком журнале, издаваемом Бригером, тем самым Бригером, который стоит во главе писателей, оппозиционных в отношении к Константину, и воззрения которого так основательно и серьезно опровергает автор изложенной нами статьи. Давая место работе Шультце в своем журнале, не заявляет ли тем Бригер, что он соглашается со своим противником и отказывается от своего мнения?

Взгляды Шультце как совершенно основательные рано или поздно должны сделаться научной истиной, войти в круг непреложных исторических убеждений. Это едва ли может подлежать какому–либо сомнению. А в таком случае в результате окажется, что наука после долгих и напрасных усилий — которые могли бы быть с большей пользой потрачены на что–либо лучшее — понять христианский образ Константина несообразно с исторической действительностью возвратится вспять, возвратится к тем представлениям о первом христианском императоре, которые изложены в IV в. церковным историком Евсевием Кесарийским. К сожалению, нередко и так бывает… Шультце, таким образом, одновременно достигает двух целей. С одной стороны, он восстанавливает подлинный исторический образ Константина, а с другой — дает возможность правильнее оценить исторический авторитет Евсевия. И эта вторая заслуга Шультце — не без значения. Ибо от того главным образом и происходит шатание мысли в современной протестантской исторической науке по вопросу о Константине, что не хотят доверять свидетельствам и авторитету Евсевия. Перестанут унижать Евсевия, — и вопрос о Константине из запутанного и темного станет простым и легким. К счастью для друзей истины, в последнее время в немецкой, этой передовой научной литературе, стало мало–помалу исчезать недоверие к Евсевию. Кроме Шультце, для которого авторитет Евсевия стоит высоко, о Евсевии с большим уважением отзывается известный немецкий историк Ранке (Weltgeschichte. Leipz., 1883.2 Abtheil. Bd. IV. S. 249–263); о том же Евсевии с чувством глубокой благодарности и признательности пишет Гельцер в своем большом и капитальном сочинении о Юлии Африкане (в особенности во втором томе, изданном в 1885 г.).