— Как это? — не понял Тиктор.

— А так: вечером двадцать первого февраля комсомолец Яков Тиктор пошел в пивную нэпмана Баренбойма, напился там до положения риз, затеял в пьяном виде драку, разбил витрину, опоздал на чоновскую тревогу…

— ЧОНа уже нет, это неважно! — перебил Тиктор.

— Очень важно! — сказал Коломеец резко. — Нет частей особого назначения, они слились со Всевобучем — это верно, но у нас была и остается строгая военная дисциплина, обязательная для коммуниста и комсомольца. Повторяю: вечером двадцать первого февраля комсомолец Яков Тиктор вел себя иначе, чем должен вести себя член Ленинского Коммунистического Союза Молодежи. Это первое. Второй вопрос: в ночь с пятого на шестое марта комсомолец Василий Манджура ехал в одном вагоне с бежавшим контрреволюционером Печерицей и, по мнению Тиктора, умышленно не задержал его. В таком порядке давайте и будем разбирать оба эти вопроса…

Неожиданно и страшно прозвучали в тишине полутемной слесарной жесткие слова Никиты: «…ехал в одном вагоне с бежавшим контрреволюционером Печерицей и, по мнению Тиктора, умышленно не задержал его».

Так вот какую яму вырыл мне Тиктор! «Ах ты негодяй!» — чуть не выкрикнул я.

— Голосую, — предложил Никита. — Кто за предложение Тиктора, чтобы его заявление разбиралось первым?

Молча сидели члены бюро. Лица у всех были строгие и задумчивые.

— А кто за названный порядок обсуждения?

— Зачем голосовать, товарищ Коломеец? — крикнула Галя. — Ясно же…

— А вдруг есть воздержавшиеся? — сказал Никита и принялся считать голоса.

Маремуха тоже хотел было поднять руку «за», но, вспомнив, что он только кандидат бюро и ему не дано право голосовать, словно обжегшись, сунул пухлую ладошку за спину.

— По-моему, большинство… Приступаем?..

— Конечно, сговорились!.. Своя ведь шайка-лейка… — исподлобья глядя на Коломейца, буркнул Тиктор.

— Ты, кажется, хотел что-то сказать, Яша? — бледнея, спросил Никита.

— Он… он хочет сказать… что его надо призвать к порядку! Этот известный Мочеморда, — вдруг очень пискливым, сорвавшимся от волнения голосом выпалил Петро.

— Тише, Маремуха, тебе я слова не давал, — остановил Петьку Коломеец и, обращаясь к Тиктору, сказал тихо и очень спокойно: — Говори, Тиктор, говори смело, не бойся, все, что на душе есть, говори, чтобы не мог потом пожаловаться: «Коломеец мне зажим самокритики устроил». Ты ведь, как я погляжу, и на такие провокации способен…

— Да чего уж говорить — разыграно как по нотам! Давай валяй, прорабатывай… — бросил Тиктор лениво и, болтая ногами, залез подальше на верстак.

Коломеец, сдерживая себя, пропустил мимо ушей последние слова Тиктора и тихо начал:

— Когда комсомолец пьет и хулиганит, то этим самым…

— Я пил на свои, и вам нет до этого никакого дела! — грубо выкрикнул Тиктор.

И вот здесь произошло такое, что заставило вздрогнуть каждого из нас. Никогда за все годы школьной жизни мы не видели Никиту Коломейца таким взволнованным, разгоряченным, как в этот тихий вечер в слесарной мастерской фабзавуча.

— Негодяй! — крикнул Никита так резко, что эхо прокатилось в соседнем, токарном, отделении. — Ты еще хвастаешь, что пил на свои. Кто тебе дал эти «свои»? Кто научил тебя ремеслу? Кто из тебя человека делает? Кто стремится, чтобы ты жизнь свою прожил честно, с пользой для общества? Да разве для того наши отцы свободу тебе завоевали, чтобы ты, пьяный как свинья, марал в первом попавшемся кабаке почетное звание комсомольца, чтобы ты якшался с гнилью всякой, с нэпманами-спекулянтами, которые спят и видят нашу смерть? А по ним давно тюрьма плачет! Они тебя опутывают, а ты с ними чокался, лобызался. Где Бортаевский сейчас, заказчик твой, «честный кустарь», как ты его называл? Посажен за контрабанду. Пойди в ячейку милиции, поговори с уполномоченным угрозыска Гранатом о своем дружке. Он его дело ведет. Разве для того гибли на каторге, умирали в царских тюрьмах, на виселицах лучшие люди России, чтобы рабочий подросток Яков Тиктор спал в грязной луже на Прорезной, когда его товарищи с винтовками в руках охраняют город от всякой петлюровской нечисти, от агентов мирового капитала?.. Да еще мало того: сам нашкодил, а другого захотел обвинить. «Дай, — думает, — попробую водичку замутить. Авось шум подымется, и я тем временем вынырну сухим!» Эх, ты! Думаешь, нам не ясно, для чего ты подал заявление на Манджуру? Что мы — дети, думаешь? Не понимаем, что ли, почему это ты вдруг не поленился на трех листиках заявление накатать? Да еще одиннадцать грамматических ошибок в нем! Ой, Яша, Яша, грубая это работа, прямо скажем… Мы не наказывать тебя сюда собрались — ты наш товарищ, и мы хотим тебе сказать: послушай, Тиктор, подумай о своем поведении! Ты можешь прожить свою жизнь красиво, со смыслом. Сотри пену прошлого! Не обливай себя грязью! — Передохнув, уже тише, заметно успокаиваясь, Никита сказал: — Другой бы на твоем месте сказал просто: «Ну, ошибся, было такое дело, прикоснулся к этой проклятой паутине. Постараюсь, чтобы больше этого не случилось». И все. А ты бузишь, и выходит — ты один прав, ты один на верной дороге, все другие комсомольцы сбить тебя хотят…

— Не агитируй! Слышали! — огрызнулся Тиктор.

— Как ты сказал? — спросил Никита. — Я не расслышал. Повтори еще раз, пожалуйста.

— Кукушку попроси на Прорезной повторить, летает там часто, а я тебе куковать не буду! — И Тиктор вызывающе тряхнул чубом.

Бледный, сжав губы, Никита в упор глядел на Тиктора.

— Яшка ухмылялся.

— Дай-ка, Никита, мне слово, — попросила дрогнувшим голосом Галя Кушнир.

Я думал, Галя уговаривать Тиктора будет. И все так думали.

— Говори, Галя, — сказал Никита.

— Я думаю, товарищи, что будет лучше всего, если Тиктор сразу положит на стол комсомольский билет. Мне очень стыдно, что билет еще у него в кармане, — сказала Галя звонко и посмотрела на Яшку с таким презрением, что тот, не выдержав ее взгляда, опустил глаза, деланно засуетился и, вытаскивая из верхнего кармана толстовки желтенький с картонной коркой комсомольский билет, сказал:

— Милости просим, барышня, — и протянул Гале билет.

— Подожди, Кушнир, — сказал Никита и задал вопрос: — Кто за то, чтобы освободить Тиктора от этого документа?

Все подняли руки. И тут Яшка Тиктор, кажется, увидел, что зашел слишком далеко.

— Посмотрим еще, что собрание скажет, — сказал он с чуть заметной надеждой в голосе.

— Конечно! Посмотрим, что еще собрание скажет, Тиктор, — повторил Коломеец слова Яшки и объявил: — Переходим к следующему вопросу.

Яшка шумно спрыгнул с верстака и, оправляя кожанку, стряхивая стружки, пошел к выходу.

— Куда же ты, Тиктор? Обсуждаем твое заявление, — остановил Яшку Коломеец.

— Без меня обойдетесь. Чего уж тут заявлять! Все равно не поверите. — И Тиктор пожал плечами.

— Ты можешь остаться на бюро во время разбора твоего заявления, — сказал Никита.

— Спасибочки! Пойду лучше погуляю: весна на дворе! — сказал Тиктор, желая показаться веселым, и вышел из слесарной.

Видимо, для того, чтобы мы не подумали, что он испугался, Яшка, проходя в темноте мимо токарных станков и громыхая сапогами, запел:

Шумит ночной Марсель
В притоне «Трех бродяг»…

Мы подождали, пока за ним гулко захлопнулась входная дверь, и тогда, вздохнув, Никита посмотрел на всех нас и с горечью сказал:

— Да… Приступаем к следующему вопросу.

А «вопроса»-то и не оказалось с уходом Яшки! Никто не захотел поддержать его обвинение против меня.

После заседания я отозвал в сторону Коломейца и спросил:

— Скажи, Никита, зачем ты скрывал от меня это заявление? Я ведь так мучился…

— Я скрывал от тебя? Ты глубоко ошибаешься.

— Ну да! Ведь ты ничего мне не говорил.

— А зачем прежде времени всякие глупости говорить! Я не хотел понапрасну трепать тебе нервы. Пойми ты: этим заявлением Тиктор показал свое лицо. И я приберегал его для того, чтобы все хлопцы поняли, до чего докатился этот Тиктор. Бывает же так: отец — пролетарий, железнодорожник, а вот парня засосало мелкобуржуазное окружение…