Результативный выстрел из М79 – это сигнал, посредством которого Бледный Блупер сообщает нам, что халява наша на исходе.

За прошлую неделю Бледный Блупер похерил лейтенанта Кента Андерсона, сранни-ганни Боба Байера и тощего салагу по имени Лэрри Уиллис. А еще он убил Эда Миллера, Билла Истлейка и всеобщего любимца – санитара Джима Ричардсона. Потом он убил моего друга Берни Бернстона. Он, может, и самого Скотомудилу убил, а злее и круче морпеха я в жизни не встречал.

Каждую ночь Бледный Блупер заходит в полосу наших заграждений и заговаривает с кем-нибудь из хряков. Философам в окопах не место. Любой тупорылый хряк, который начинает слишком много рассуждать, становится опасен, и для себя самого, и для своего подразделения.

В ожидании нападения Бледного Блупера я гляжу только за рубежи обороны, чтобы не видеть всего того урона, что мы нанесли сами себе. Месяцы и месяцы подряд по нам били снарядами, били каждый день, били по разделениям, иной раз до полторы тысячи в день прилетало. Ржавеющие осколки валяются повсюду на перетянутом проволокой плато как камушки на пляже. Ринки-динки долбят по нам своим крутовражеским металлом, а мы показываем средние пальцы их здоровым пушкам в Лаосе и говорим: "Они могут нас убивать, но сожрать не смогут".

То, чего не удалось достичь пулям, летящим из темноты, и ста тысячам снарядов тяжелой артиллерии, которые выпустили по нам китайские коммунисты, мы сотворили с собою сами. Мы сейчас взрываем свои блиндажи. Мы срываем свои заграждения.

На прошлой неделе колонна "лихих наездников" тайно вышлаел из Кхесани и повезла гарнизон из пяти тысяч человек на одиннадцать тысяч миль на восток, на площадку десантирования "Стад", оставив на месте лишь несколько сотен стрелков морской пехоты из рот "Дельта", "Чарли" и "Индия" для охраны 11-го инженерного батальона и их тяжелой землеройной техники.

Через два дня летающие краны унесут последнюю единицу дорогостоящей американской техники, и последние из хряков-морпехов взмоют на ганшипах в небо, покидая Кхесань. А потом, когда опустится ночь, из темноты объявятся джунгли, двинутся как черный ледник-глетчер через красную глину нейтральной полосы и, не издавая ни звука, поглотят нашу замусоренную крепость.

А там, в Мире, никто никогда и не узнает об этом Дьенбьенфу, что мы сами себе устроили.

* * *

Я жду, весь промокший и продрогший, с пулеметом M60 на коленях.

В ноль-три ноль-ноль (лучшее время для наземного нападения противника и час, когда мы больше всего их убиваем) Бруклинский Пацан, наш радист, переcкакивает через мешки с песком на бруствере траншеи, что тянется по периметру, и соскальзывает вниз в полосу заграждений, а плотный муссонный дождь все льет наискось, хлеща по нему просвечивающими полосами.

В зоне поражения Бруклинский Пацан шлепает через прущие из земли металлические сады, засаженные смертоносными противопехотными минами. Осторожно переступая через "клейморы", растяжки сигнальных ракет и проволоку-путанку, Бруклинский Пацан бесшумно и сноровисто обирает мертвецов, отбирая у них почтовые марки.

Хряки-коммунисты вечно болтаются на наших заграждениях, маленькие желтые мумии, расплатившиеся за все, военнослужащие противника, которые запутались в проволоке и были поражены огнем, в плесневеющих кителях и шортах горчичного цвета, заляпанных коричневым, с запекшейся кровью в ноздрях, с насекомыми, ползающими у них промеж зубов.

Вражеские саперы заползают в полосу наших заграждений каждую ночь. Базовая модель гука, состоящая на вооружении противника, проползает шесть ярдов за шесть часов. Саперы прорезают в наших заграждениях проходы для наступления, заново скрепляют проволоку лентами и замазывают ленты грязью. Наши "клейморы" они разворачивают в противоположном направлении. Иной раз какой-нибудь бравый сапер подбирается так близко, что может забросить ранцевый заряд в четырнадцать фунтов в блиндаж на периметре. Те из них, что не подрываются на противопехотных минах, запутываются в проволоке или приводят в действие сигнальную ракету. И тогда мы демонстрируем присущее "кожаным загривкам" гостеприимство, забрасывая их гранатами и убивая из огнестрельного оружия.

Возвращаясь с выходов, ребята иногда притаскивают с собой записанные на счет трупы и забрасывают их в полосу как военную добычу.

Северовьетнамская армия любит пощупать нас наземными атаками. Они утаскивают раненых в госпитали в подземных туннелях. Они погребают своих мертвецов в неглубоких могилках в мангровых болотах. Менее удачливые похеренные гуки остаются висеть на трехжильных проволочных спиралях, пока опарыши не выедят их изнутри, и они не распадутся на куски.

Иногда гниющие трупы начинают пахнуть совсем уж плохо. Реально надо бы их закопать, но мы этого не делаем. Желающих прибирать мертвых гуков не находится. Хватаешь этих записанных на счет за щиколотки или запястья, а их руки и ноги отрываются и остаются у тебя в руках как палки. А пытаешься поднять остатки туловища – иногда пальцы проскальзывают в выходное пулевое отверстие, и стоишь потом с полными руками опарышей.

Кроме того, нам просто очень нравится забрасывать мертвых гуков на заграждения. Мертвый гук, висящий на проволоке в состоянии, далеком от идеального – удобное аудиовизуальное средство для поддержания порядочности в поведении противника. Мы хотим, чтобы все, с кем мы имеем дело, знали, кто мы такие, на чем стоим и к чему относимся по-серьезному.

* * *

А сейчас, под дождем и в темноте, Бруклинский Пацан шарит по заплесневевшим карманам в поисках цветастых бумажек с нанесенным на них слоем клея.

Все это началось с того времени, когда Бруклинский Пацан тащился в отпуску в Японии. Там он сел на "поезд-пулю" до Киото, нагреб там боку сакэ и японского добра, и вдоволь насиделся в горячих ваннах с косоглазыми голыми срок-давалками.

– Я просолившийся младший капрал, и я старый, старый, старый, – заявил Бруклинский Пацан, вернувшись из Японии. – Такой старый, так ссохся и такой маленький стал, что посади меня на десятицентовик – свалюсь. Такой стал крошечный, что гуки меня, наверно, и не замечают уже.

В Токио Пацан засувенирил себе черный альбомчик для марок. А сейчас он снова в стране, чтобы дотянуть свой срок по уши в дерьме. Но теперь он уж не тот. Он изменился. Бруклинский Пацан стал ярым филателистом.

На почтовых марках противника – восхитительные эпизоды войны и политической жизни. Северовьетнамские бойцы обмениваются рукопожатиями с улыбающимися вьетконговцами под коммунистической красной звездой с венком. Колонны оборванных и жалких военнопленных-американцев под конвоем отправляются в ханойские лагеря. Объятый пламенем ганшип с огромными буквами U.S. на боку валится на землю под восторги группы сельского народного ополчения из одних девчушек, что сидят за зенитной пушкой, обороняющей деревню. И старый папасан, бредущий вдоль дамбы рисового чека, с мотыгой в одной руке и винтовкой в другой.

Я наблюдаю за Бруклинским Пацаном, нагнувшимся над висящими на проволоке останками. Он с наслаждением предается своему вонючему хобби. Я знаю, что обязан спуститься туда и утащить этого засранца, по которому плачет восьмая статья, обратно за проволоку, где он должен пребывать.

Я знаю, что должен это сделать, рики-тик как только можно, но ничего не делаю. Он мне как приманка нужен.

– Черт! – говорит Бруклинский Пацан, осторожно тряся ногой, вытягивая ее из случайно попавшейся проволоки-путанки, зацепившей его за щиколотку. Он склоняется над очередной развороченной темной массой и шарит по карманам в поисках дневников, кошельков, пиастров, любовных писем и разлагающихся черно-белых фотографий гуковских подруг. Все, где он надеется найти почтовые марки, запихивается в один из грузовых карманов, нашитых спереди на его мешковатых зеленых брюках.