– Медицинский вертолет, – говорит Шпала, – незамедлительно доставил по воздуху американцев, раненных в бою, на батальонный медпункт, где персонал ВМС отлично справился с оказанием им медицинской помощи.

Японка-практикантка улыбается чернокожему хряку, потом Шпале, пожимает плечами и, запинаясь, говорит: "Я очень извиняюсь. Я не говорю по-английски".

Смущенная медсестра уходит, а Шпала с чернокожим хряком с ранением в голову ржут и говорят: "Именно так, братан. Сочувствую".

Подходя к моей шконке, Шпала говорит: "Э, Джокер, брателла, у меня птичка лезет!" Он тычет себе в скулу. Серебряный орел с распростертыми крыльями засел прямо под левым глазом, серебряная тень прямо под кожей.

Шпала заполучил звездочку бригадного генерала из блестящего серебра в челюсть, серебряно-золотые венки из дубовых листьев в шею, а во лбу засели серебряные шпалы. Когда ему вскрыли грудь, нашли там клубок лейтенантских шпал размером с кулак, маленький такой слиток, пиратский клад из серебра и золота.

– Образцово, Шпала, – говорю ему, отдавая честь.

Шпала отвечает честь в ответ и пихает свою каталку к следующей кровати.

– А-А-У-У! – говорит Шпала. – А-А-У-У! А-А-У-У!

* * *

Меня выписали из палаты для выздоравливающих, и теперь каждый четверг в 16:00 я хожу к психоделу смазывать шестеренки в своей бестолковке.

Психиатр ВМС имеет к психиатрии такое же отношение, как военная музыка к музыке. Никто из гребаных крыс-служак не ставит под сомнение приказы Командования. Даже капелланы с ними заодно. Задача военного психиатра в дни войны – закрывать любые проявления честного восприятия реального мира заплатами из вранья, которое диктуется политической линией. Его задача – рассказывать тебе о том, что глазам доверять нельзя, что дерьмо – это мороженое, и что тебе же лучше будет, если поспешишь обратно на войну с позитивным отношением к происходящему, и будешь резать людей, с которыми ни разу не знаком, потому что если откажешься – значит, спятил.

Уже на первой встрече со своим психоделом я его за пять минут пропсихоанализировал и пришел к выводу, что он – слабак и наглец, которого в детстве играть в бейсбол всегда звали в последнюю очередь, и что его приводит в восторг ощущение той власти, что в его руках в отношениях между врачом и пациентом, где ему всегда достается роль врача.

Мне противно его безукоризненно чистое хаки. Мне противен его низкий мужественный голос. Он сам мне противен – потому что перед каждым ведет себя как самозванный отец.

Лейтенант-коммандер Джеймс Б. Брайент нудит: "Вы просто отождествляете себя с теми, кто взял Вас в плен. Это очень, очень не ново. На самом деле, это не столь уж редкое явление среди заложников и военнопленных, когда они начинают восхищаться…"

Я говорю: "Слышь, ты настолько не в теме, что даже херня твоя херовая".

Коммандер Брайент откидывается на спинку серо-голубого крутящегося стула и улыбается. Его улыбка – наполовину ухмылка, наполовину – выражение самодовольного ощущения своего превосходства, и наполовину – говножадный оскал. "А как Вы относитесь к противнику в глубине души, сейчас, на свободе?"

Я говорю: "А противник – это кто?"

С выражением не то священного долготерпения, не то священного высокомерия – этих святых никогда не поймешь – он говорит: "Вьетконговцы. Дайте мне определение – кто такие вьетконговцы".

– Вьетконговцы – это тощие рисоядные азиатские эльфы.

Коммандер кивает, берет нераскуренную трубку, жует мундштук. "Понятно. А каково Ваше отношение к тому, что вы отдавали свой долг перед страной в течение трех сроков во Вьетнаме?".

Я говорю: "Молодость – это искусство выживать без оружия, но у нас оно было, и мы с его помощью сжигали Вьетнам заживо. Я этого стыжусь. Тогда я думал, что поступаю правильно, но это было не так. На ненужной войне патриотизм – тот же расизм, только подают его так, что звучит благородно".

– Но солдаты на всех войнах…

– Джон Уэйн ни разу не погибал, Оди Мэрфи никогда не плакал, и Гомер Пайл не купал младенцев в загущенном бензине.

– Понятно, – говорит коммандер Брайент, делая отметочку в блокнотике.

Я говорю: "А почему тебе так нужно доказать, что я чокнутый?"

Коммандер медлит, потом отвечает: "Совершенно не понимаю, о чем вы".

– Слушай, говорю по слогам. Я был солдатом Армии освобождения. Я жил во вьетконговской деревне с вьетконговским народом. Меня ни разу не пытали. Мозги мне не промывали. Меня даже не допрашивали ни разу. О районе наших действий они знали больше меня самого. Я сражался с врагами тех, кто жил в моей деревне, и я счастлив от того, что это делал, и готов делать это же снова.

Коммандер Брайент улыбается. "Охотно верю". Делает отметку.

– Ты знаешь, что это правда.

– Типичный бред мессианства.

– Вот видишь? С тобой и поговорить-то нельзя. Ты ненастоящий. Одни слова пустые.

Коммандер говорит: "Давайте для продолжения спора допустим, что вы на самом деле перешли на сторону коммунистов. И что, возможно, убивали американских военнослужащих".

Я говорю: "Людей. Я, возможно, убивал людей. Оружие было моим, но курок спускали вы. А на сторону коммунистов я не переходил. От коммунизма – тоска смертная и пользы никакой. Но если бы федеральное правительство Соединенных Штатов сдохло, я танцевал бы на его могиле. Я стал на сторону народа против правительств. Я вернулся к земле. Когда американцы утратили связь с землей, мы утратили связь с реальностью. Мы стали телевидением. Я не хочу быть телевидением. Я лучше убивать буду или пускай меня убивают".

– Но какое моральное оправдание найдете Вы стремлению убивать своих соотечественников?

Я говорю: "Какое моральное оправдание найду я стремлению убивать кого угодно из какой угодно страны? Я убивал вьетконговских солдат, но убивал их не потому, что они были плохими людьми. Я убивал их, потому что верил в их неправоту. Ничего личного. Война за независимость Юга доказала, что не обязательно испытывать к людям ненависть, чтобы драться с ними и убивать их. Те американцы, против которых я воевал, не были плохими людьми. Это были лучшие грабители и душегубы из всех, с кем я сражался. Но они были неправы. Бешеную собаку необходимо пристрелить, даже если она лучше всех других. Я был верен правому делу, а предала меня моя собственная страна".

Коммандер Брайент швыряет карандаш на стол. "Неужто вы всерьез ожидаете, что я этому поверю?"

Я встаю и подхожу к стене. Снимаю один из многочисленных докторских дипломов, выбрав тот, на котором отпечатана затейливая вязь – как глазурь на торте. "Ну как? – можете поверить, и не потому что я об этом рассказал, а потому что я так делал". Я переворачиваю диплом, вытягиваю картонную подкладку и вытаскиваю сам диплом. "Дела выражаются в деяниях. Отношение к делу – голое позерство".

* * *

Я складываю диплом. Говорю: "Я был военнопленным на этой войне, и в результате приобрел весьма серьезное экзистенциальное расстройство биоритмов организма, расстройство глубокое и неизлечимое. Я обычно зла ни на кого не держу, но я ветеран Вьетнамской войны, и Белый Дом погубил сорок тысяч моих друзей".

Коммандер глядит на меня с открытым ртом, вспотевшая верхняя губа почти незаметно подрагивает.

Я складываю из диплома бумажный самолетик. "От войны становишься нервным, но в то же время война предоставляет много возможностей для терапевтических действий". Запускаю бумажный самолетик через всю комнату. Бумажный самолетик заходит на посадку на стол коммандера и врезается в приз за второе место в регате яхт-клуба "Кейп-Код".