От кельи старца Назария спускаемся под горку, идем березовой рощицей, очень светлой и ласковой, и подходим к избушке под навесом. Углы избушки прогнили, бревнышки поросли плесенью и мохом.

– Эту избушку сам себе схимонах Николай Смиренный выстроил, келейник старца Назария. Один, говорят, топориком работал. Сто лет ей, и все стоит. Он-то, батюшка, на полу спал. Зимой, бывало, снегу набьет, по осени скрозь дырявую крышу дождя нахлещет, а он на полу подвизается. А мы-то, грешные, на кроватях спим да еще жалуемся, что жестко… – говорит монах, будто намек это нам, что жаловались мы на жесткие валаамские постели. Келья маленькая, аршина два-три. Старая сосна над нею.

– Вот, и тесна, и грязна, и низковата… у вас в Питере, собашники, небось, лучше ставят, а сюда сам Государь изволил входить, склонившись, со старцем беседовать изволил, не погнушался… вот что-с. Александр Первый… слыхали-с про него? Вот то-то и есть. А какой Государь-то был, самого первого воина на свете покорил, грозного Аполеона-французского, Бонапарта называется, по книжке! А вот и не погнушался, преклонился… дверка-то низенькая, а он, сказывали, высокого постава был, солидный… и преклонился, так уж, значит, ему надо было, преклониться-то, перед Смиренным батюшкой Николаем… и даже трапезовал репкой у него. Батюшка Николай-то наш простой был, и не в страх было. Ну, принял у него репку… «нечем, говорит, вас, батюшка Государь, угостить мне, гостя такого… вот сладкая репка у меня…» И принял, как за хороший гостинчик… похрустал, пондравилась ему репка. Да-а, как поглядишь на все… и-и-и.! где величие, где слава, во что обратится, когда призовет Господь от тлена его земного? Где величие-то, а? – спрашивает нас монах. Мы молчим. – В смирении величие, потому – что есть мы перед величием мудрости Господней! А вот и могила его, косточки его покой приняли.

Деревянная гробница закрыла могилу схимника Николая, Смиренного. Надгробными исполинскими свечами стоят над могилой сосны.

– Уж вы простите меня… – сказал вдруг проводник-монах. Я удивился: за что простить его!

– Да много вам насказал. Не мое дело помышлять такое, а я про величие помыслил… уж простите. Забыл, как батюшка о. Дамаскин в стих писал.

– В стих? – удивился я, – как, разве он сочинял стихи?

– Хорошо умел проповеди говорить… как святой стих высказывал. Начнет таково напевно, заслушаешься.

– Так вы застали о. Дамаскина?

– А как же-с, сподобился. Я в уме держу стиховные его слова, сладостные. Про нас, пустословов, очень говорил явственно, вот я и вспомнил, во исправление суемудрия моего. Батюшка и сам перед нами каялся, пример давал. А вот, извольте послушать, я каждый день поминаю его стих:

Много сегодня я, братие, грешный, говорил,
Но сам ничтоже пред Господом благо сотворил.
Горе мне грешному и сушу, благих дел неимущу,
Глаголющу, а не творящу.
Учай других – себя не учиши.
Увы, увы! душе моя, горе тебе!

Святой был человек. И других, слабых, к святости приводить старался.

– В чем же его святость проявилась?

– Чем проявилась-то? – задумался монах. – О благочестии ревновал, ковы бесовы расторгал. Как расторгал-то? Да вот как. Хочет инок из монастыря утечь – бес его донимает, – а наш батюшка и не допустит. Такой у нас был случай. Собрались двое монахов от нас уходить. Усовещевал их о. игумен, нет, не берет его слово их, сердца окаменели, онемели. «Так ступайте же, говорит, к раке преподобного Сергия и Германа да там и скиньте иноческие одежды. Там вы обет давали – там и расторгните. А от меня нет вам на то благословения». Вот как им обернул ответственность. Ну, те и побоялись, и остались. И прозорливец был. О прелестях мира сего хорошо говорил, в стихи, тоже:

Кто к миру пристрастится,
Тот с пустынею распростится.

Вот и опять суесловлю, уж простите. Борюсь, а мало, мало во мне смирения.