Он подошел к столу и принялся выкладывать продукты. Две бутылки шампанского, армянский коньяк, минеральная вода, колбаса, ветчина, хлеб, много фруктов, конфеты. Жертвоприношения на алтарь любви. Почему Граф так не вовремя уехал? Алтарь мести… Нет, алтарь слепой судьбы.

Я оставила его на кухне и прошла в ванную. Посмотрела на себя в запыленное зеркало. Сверкающие дикие глаза, отчаянность в лице — неужели это я? Я помнила себя такой лишь раз, еще в юности, когда все у меня рушилось, жизнь с грохотом, как сейчас этот небесный гром за окном, катилась в бездну, и, чтобы выжить, я решила поменять все: фамилию, судьбу, даже лицо. А когда в больнице погружалась в стерильно-стеклянный наркотический сон, думала суеверно, что операция — лишь предлог, чтобы окончательно заменить одну жизнь на другую, земную на ту, райскую, где нет предательства, а есть лишь доброта отчуждения, отстраненная вежливость, но и покой, покой.

Однако тогда все оказалось не так уж плохо. Когда по прошествии периода реабилитации сошли синяки и спали опухоли, я неожиданно быстро привыкла к новой себе: стала решительнее, удачливее, кажется, умнее. Наверное, тогда это было мудрое решение — сменить себя, что признал и отец. Не каждому удается войти в новую жизнь, в жизнь новой страны, Франции, западной цивилизации, оставив в прошлом не только воспоминания, но и всю себя прежнюю.

Потом был колледж, потом был бурный и достаточно скоротечный роман с Полем. Поль Рикар, выходец из крепкой старофранцузской семьи, был начинающим художником и, следуя по стопам богемных кумиров, снимал крошечную квартирку на Монмартре. Он был высок, длинноног, с вдохновенными жгучими глазами, горевшими почти неистовым огнем, и я попалась, как птичка в силок — коготком, лапкой, всем своим новым естеством, прежде чем догадалась, что за всем его внешним великолепием лежит полная, неизлечимая, окончательная пустота.

Никогда раньше не сталкиваясь с подобным, я, даже уже все осознав, долго не понимала, как можно жить, сверяя каждый свой шаг с авторитетом любимой газеты, рекламы, соседей по подъезду. Пустота, опирающаяся на пустоту, — в этом, разумеется, была своя логика, опирающаяся на вековые устои французских буржуа, но мне-то какое было дело до их традиций?

В период нашего бурного романа у Поля наступило — словно по звонку будильника, заведенного общественным кукольником, — время перехода к новому жизненному этапу, ознаменовавшееся сбрасыванием с себя романтической личины богемного художника и оформлением корректного образа студента престижной школы бизнеса. Все относящееся к живописи было тот же час забыто, тщательно упаковано, перевязано красивой ленточкой и отложено на антресоли… До удобного случая, когда — под настроение, с гостями, родственниками или друзьями — воспоминания можно было бы извлечь и поделиться прошлым: вот я был мальчиком, вот я был на рыбалке, а вот я писал натюрморты, не правда ли, совершенно съедобно.

Поль так и не понял, почему я решительно порвала с ним. А у меня все к нему остыло. Оказалось, я искала лекарства от прошлого в пустоте, и пустота грозно, как сейчас это тяжелое небо, навалилась, едва не раздавив. Пустоту в себе хотела заполнить внешней пустотой.

Я сбежала обратно, в Россию, поступила на журфак, и вот теперь, по прошествии лет, в личном плане почти ничем не ознаменованных, — новый этап, новая попытка найти себя, попытка, сегодня и вчера едва не кончившаяся трагедией.

«Ты глупа! — сказала я себе в зеркале. — Ты глупая дурочка, ищущая неизвестно чего и маскирующая свои поиски ясными, понятными, но все же обманными целями».

Я оторвалась от зеркала. Смотреть в свои темнеющие серо-зеленые, беспощадные глаза было странно и приятно, но я и так уже здесь задержалась.

Я прошла на кухню, где Матвей колдовал с продуктами. За окнами вспыхивало фиолетово, гром катился совсем уже близко, в окно вновь ворвался уже неземной воздух, который я стала вдыхать, стоя у окна, и от которого у меня зазвенело, как стекло, сердце.

Меня опьяняли эти синеватые содрогания, а потом первые капли дождя тяжело и холодно ударили с уличной стороны по жестяному подоконнику. Я повернулась к Матвею. Он, стоя возле стола, вопросительно смотрел на меня:

— Мы здесь будем сидеть или пойдем в комнату?

— Да, пойдем в комнату, а то здесь у тебя тесно.

В комнате диван, два кресла, журнальный столик. У стены — сервант с посудой за стеклом. Там же — маленькие фарфоровые статуэтки.

— Ты у кого снимаешь квартиру?

— Пенсионерка одна. Она сейчас живет у подруги, а деньги за квартиру обе делят.

— Сколько ты им платишь?

— Четыреста зеленых.

— Что-то много. Ты переплачиваешь. Здесь же ничего нет, даже телевизора. За такие хоромы что-то слишком много.

Он пожал плечами:

— Зачем мне деньги? А старухам на пенсию не прожить.

— Ты добрый. Или, может быть, грехи так искупаешь?

Он испытывающе посмотрел на меня, вздохнул:

— Давай выпьем. А то мне много надо тебе еще рассказать.

Я кивнула:

— И конечно, о твоей русалке?

Еще один мрачный взгляд, который шел вразрез с моими планами.

— О ней. Ну, за тебя, за твои успехи.

— Давай уж и за твои, — не согласилась я.

— Хорошо, за нас, за наши успехи.

— Лучше говори, о чем ты хочешь рассказать. А то у нас начинается состязание в великодушии, а я этого терпеть не могу.

Мы выпили. Я взяла персик, надкусила. Исподлобья посмотрела на Матвея. Я начинала злиться неизвестно почему. Мне хотелось либо разрушить это тягучее общение какой-нибудь неожиданной выходкой, либо немедленно уйти. Я взяла бутылку коньяка и налила нам обоим. Молча пододвинула ему его рюмку.

— Сегодня у меня особый день. Не думай, я пью мало. Но сегодня хочу. Знаешь, Катька Воронцова и Паша Маленький сегодня хотели меня убить, но сами попали в аварию. Возмездие в чистом виде.

— Я слышал, у нас слухи быстро расходятся. Я не думал, что они сейчас решатся. Надо было их раньше прихлопнуть, — сказал он почти равнодушно.

Я мысленно ужаснулась его словам: в его устах это звучало совсем по-иному, чем у нормальных людей. Я все забывала, что сижу за столом с настоящим киллером, который уже убил — и не только на войне — много-много людей.

Нет, я не могла заставить себя бояться. И не могла увидеть в этом мирном парне чудовище. «Все перемешалось, — подумала я, — убийцы выглядят нормальными людьми, а многие нормальные — стали чудовищами».

Я взяла его ладонь.

— У тебя сильная рука, надежная, — сказала я. — А теперь говори, что ты хотел мне рассказать.

Когда он стал рассказывать — все о своей русалке, с подробностями, медленно, не упуская деталей, он забыл обо мне. Мне оставалось только слушать то, что я уже знала. Оставалось пить вместе с ним и решать, зачем это ему надо — рассказывать мне все, и каждой ли новой встречной девице он исповедывается в своем былом предательстве? Потом я стала испытывать гнев, я разозлилась безмерно: каково дьявола он затащил меня к себе? Только ли для того, чтобы оправдаться, или просто бьет на жалость, найдя тем самым простейший способ уложить бабу к себе в постель?

Нет, это я сегодня полна злости, я вижу в других то низменное, что клокочет во мне. Мне не хотелось смотреть на его отрешенное лицо, тем более что меня сейчас он явно не видел. Я встала, прошла к выключателю; комната погрузилась в темноту, из которой сразу проступили лиловые сумерки. Матвей сразу отдалился, я нашла его руку, и он сжал мою ладонь своими пальцами.

Мы выпили еще. Я была трезвая, как стеклышко. Его рассказ взволновал меня, мне хотелось исповедоваться ему, но я понимала, что это лишнее, однако темнота, наши дыхания, тепло его руки… Во мне боролись одновременно две души, боролись отчаянно, горько, безнадежно. Одна хотела спасти Матвея, другая погибала сама. Я чувствовала, что из-за жалости к нему уходит из меня тот стержень, который позволял жить все эти годы, позволял верить, давал надежду и какой-то смысл в жизни. Сейчас мне уже не хотелось отомстить ему за ту проданную им девчонку, я хотела любить, прощать, радовать собственной красотой, дарить нежность. А может, в этом как раз и есть особая месть? Приоткрыть ему краешек тайны, показать отблеск сокровища, который он когда-то потерял? Я знала только одно: сегодня, сейчас, все и должно как-то разрешиться.