Боль постепенно утихла, и Архип Назарович почувствовал облегчение. Стал гостю о себе рассказывать, прежнюю жизнь вспоминать.

— В Красном Яру, если по правде сказать, я вот из-за нее, — кивнул в сторону жены, — из-за Пелагеи моей, зазнобушки, застрял. После кончины отца это случилось.

Оставил я конюшню помещичью и двинулся по селам бродяжничать. Был гол как сокол, а остер как бритва. А потом на отруб к Якову Филиппову батраком нанялся. Уж больно дочь хозяйская мне приглянулась. Кровь с молоком! Принесет, бывало, в поле щи в кастрюльке, хлеба нарежет. И стоит, не уходит, на меня поглядывает — ждет, когда я кастрюлю опорожню. А мне не к спеху. Щи хлебаю и побасенками красну девицу потешаю, слово за слово цепляется. Тары-бары-растабары.

— И собаке ласково промолвишь, так хвостом вертит, — вступила в разговор Пелагея Яковлевна. — А я после заточения-то домашнего каждому доброму слову была рада. Заворожил Архипушка меня веселыми словами своими. Они девическому одиночеству — слаще меда.

— Веселый этот мед для меня чуть было полынной настойкой не обернулся, — продолжал между тем Архип Назарович. — Хозяин, видишь ли, замечать стал, что дочь слишком долго со своей кастрюлей задерживается. Решил проверить. Пришел в поле. Глядит, а мы с Пелагеей милуемся. И давай на чем свет стоит дочь срамить, меня костерить. Гром и молния! Пелагея моя, надо сказать, не растерялась. Прямо в лицо отцу так и бросила: «Мне никого, кроме Архипа, не надобно. Мы с ним пожениться задумали». Отец аж позеленел весь. «Не бывать, грозится, этому! За батрака — замуж? Нет и нет! Не будет моего благословения. Позора в своем доме не допущу!» Спасибо будущей теще, женщине доброй и понимающей, — вступилась она за нас, дала свое благословение. Как ни заплетай косу, девка, а не миновать расплетать…

— Папаша-то, выходит, смирился? — предположил Архип.

— Где там! Лихое не сживешь скоро. До конца дней своих не мог забыть обиду на дочь. Но за одно дело я ему спасибо сказать должен: он во мне писарский талант открыл. А как все вышло? Привез он из города новое церковное поминание — небольшая такая книжица в кожаном переплете, а на обложке — золотой крест. Привез и говорит: «Ты, Архипка, в приходской школе обучался и буквы писать умеешь. Поручаю тебе занести в поминальник всех усопших рабов божьих рода Филипповых. Только поаккуратней пиши, чтобы как в печатной книжке. За красивую работу в накладе не оставлю и все твои прежние погрешения забуду». Ну, я и постарался — всех усопших Филипповых поименно в список занес, ни одного не пропустил! Хозяин в восторг пришел: «Лихо разукрасил ты мне поминальник — буковка к буковке, и у каждой завиток. Красивее, чем в книжках. Тебе, говорит, надо не быкам хвосты крутить, а в земстве сидеть, бумаги ладить!» И стал тем поминальником перед соседями и знакомыми бахвалиться. И пошла обо мне молва по селу: писарь, мол, первой руки. Старушки целый ворох поминальников нанесли. От мужиков и баб отбоя нет — просят письма и всякие прошения им написать: кто сельскому старосте, кто приставу, кто земскому начальству, кто в другую какую высокую инстанцию. Никому не отказываю, всем пишу. До того стиль служивых бумаг усвоил, что даже староста Заякин в удивление пришел, читая мою писанину. «Что-то наши мужики слишком грамотеи стали, говорит, не иначе городского писаря наняли». И когда услышал, что это дело рук моих, филипповского батрака, не поверил, нагрянул к нам в дом лично удостовериться. Потом на сельском сходе меня писарем назначили. «Гляди, — съехидничал Аким Вечерин, — не поскользнись на земском паркете!» А я ему в ответ: «Батрак горазд пером и лопатой, а ты, Аким, пишешь как курица лапой». Обозлился он. Пытался сковырнуть меня с писарской должности. Да замены нет. Грамотных-то у нас не больше, чем сомов в Иргизе. С того самого лета и хожу в сельских писарях. Не жалуюсь. Вроде попа стал — всяк норовит ко мне с исповедью.

— Заболтался ты сегодня, Назарыч, — упрекнула мужа Пелагея Яковлевна. — Совсем заговорил парня. Про нашу-то житуху чего вспоминать? Она вся целиком у нас в печенках сидит. Вдоль и поперек нами узнана. А вот про городскую послушать охота. Не случалось мне в большом-то городе бывать. В Балакове только. Баку, чай, ему не ровня. Огромаднейший и людный, сказывают, город.

— Не торопи гостя, мать, — ответил Архип Назарович. — Всему свое время. Чаем потчевать не забывай. Что есть в печи, все на стол мечи… Налегайте, Архип Спиридонович, на чай, на сдобу крестьянскую — это дочкино рукоделье. Не стесняйтесь. Смелые глаза молодцу рабочему — краса.

Архип вспомнил своих заводских товарищей, дядю Прохора, маевки, в которых не раз участвовал. И стал рассказывать обо всем этом. Дуняша перестала хлопотать у самовара, села за стол, откинула косу за спину. Изредка он ловил ее взгляд, в котором уже не было прежнего смущения. Глаза смотрели открыто и внимательно. От ее взглядов теплело на душе.

И Архип заговорил горячее, откровеннее, обращаясь не столько к хозяину дома, сколько к ней, к Дуняше. Потом Архип Назарович снова потянулся к гармошке, извлек ее наконец из-под фикуса и вручил гостю. Архип весело подмигнул Дуняшке и заиграл, как тогда, при первой встрече, «На сопках Маньчжурии». Выходило, что и музыку свою он предназначал ей, только ей. Гармонь свободно выговаривала то, что никакими словами не выскажешь. Хозяин, сам чуткий музыкант, восхищенно слушал его игру, трепал гостя по плечу:

— Каков? А? Артист! Мой любимый вальс! Я же говорил — Архип Архипа видит издалека…

Не желая отставать от гостя, он сам взялся за гармонь. Затянул песню про ямщика, про тройку почтовую. Голос у него высокий, заливистый, и Архипу нелегко было подпевать ему.

— В игре я еще кое-как с вами могу тягаться, — признался гость. — А вот в пении…

— Голос у меня от веселого нрава, Архип Спиридонович. Было бы вам известно, мне за этот нрав, помимо писарской должности, присвоено еще одно звание — свата деревенского. Сватать что в полон брать: кто как дастся. Но вам, так и быть, удружу. Приглядите невесту — зовите в сватья! В один миг окручу!

— А что? И позову! — в тон ему пошутил Архип. — Только вы уж потом своих слов обратно не берите.

— Такому парню да отказать! Не посмею. На городских нынче спрос великий…

Домой Архип возвратился за полночь.

— Где тебя нелегкая носила? — ворчливо встретил племянника Ефим Иванович. — Мотри у меня! Слушок прошел: на Дуньку Калягину нацелился. Пара ли она тебе? Вся в лохмотьях, что кочан капусты в огороде.

— Не вам судить. У меня своя голова на плечах.

— Зеленая и бестолковая голова-то твоя. — Дядины брови угрожающе шевельнулись. — Ему счастье само в руки катится, а он нос воротит. Настасья Акимовна к твоему боку прицеливается, как муха к меду липнет. Чем не невеста? Сдобна, кругла, что пряник… О приданом и говорить не приходится.

— Вот и женитесь на ней, коли она вам по нраву. А я-то здесь при чем?

— Да при том, дурья башка, что не хочу, чтобы ты голышом по миру шлялся, новую голь разводил. Добра желаю. Пригрел тебя в своем доме все одно как сына родного. А теперь вижу — проку от тебя нет и не будет. Сам себя гробишь, ложным путем идешь. Мало, безбожник, бед в городе натворил — писали мне из Баку об этом — и опять за свое… Помалкивал я преже. Тебя жалел. Теперь молчать не буду. Пусть все узнают, что за птица из южных краев под дядюшкино крылышко пожаловала…

Утром Архип забрал свои пожитки, оставил дом богатого родича. Поселился по соседству, у Новичихи, бедной старушки. Она приняла постояльца с радостью: ее изба-развалюха давно требовала мужской руки. И Архип навел порядок в хозяйстве: дыры в крыше соломой заделал, пошатнувшийся плетень поправил, хлев очистил от навоза. Бабка Новичиха не могла налюбоваться своим квартирантом, на все руки мастеровитым.

К Калягиным он заглядывал теперь чуть ли не каждый вечер. Архип Назарович привечал его дружески, и они коротали время в разговорах. И Дуняша всегда была рядом. В беседу, правда, вступала редко, но внимательно слушала, как горячо спорили мужчины о политике, о делах государственных, о статьях, прочитанных в газетах.