Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол.
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол, —

вспоминает герой упорное стремление «своих» по крови уничтожить мечту, обескрылить, уложить в прокрустово ложе дедовских традиций вырывающуюся, «выламывающуюся» из своей социальной прослойки юную душу. В этом разладе с действительностью — корни романтического протеста, стремление уйти в фантастический мир мечты, вольных дорог и морских просторов, экзотической природы и книжной красивости. В поэтическом воображении возникают образы Летучего Голландца, пленительных креолок, веселых странников и птицеловов. За театральным реквизитом подобных стихов еще не проступало свое, выстраданное, личностное художественное видение и мироощущение, хотя жило тревожное и весомое обещание большого поэтического дарования. Уже в 1915 году в почтительно-велеречивом «Гимне Маяковскому» вдруг прозвучала удивительно трезвая в устах «изысканного декадента», как рекомендовал себя молодой поэт, оценка состояния дел в современной поэзии:

Я, ненавидящий Современность,
Ищущий забвения в математике и истории,
Ясно вижу своими всё же вдохновенными глазами,
Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.
И, почтительно сторонясь, я говорю:
«Привет тебе, Маяковский!»

Протягивая руку Маяковскому, Багрицкий конечно же не мог предположить, что через несколько лет бывший обладатель «желтой кофты» российский «футурист» /Маяковский и он сам, претенциозно именующий себя «сибаритом, изнеженным на пуховиках столетий», будут работать в РОСТА, один в Москве, а другой в Одессе, пером поэта и кистью художника защищая молодую Советскую Республику, помогая, как говорил Маяковский, «обороне, чистке, стройке». Такие вопросы, как искусство и жизнь, мир и художник, заново и всерьез встали перед Багрицким. И он обрел свое «место в рабочем строю» — был бойцом особого партизанского отряда имени ВЦИК, инструктором политотдела Отдельной стрелковой бригады. В ЮГРОСТА он рисует плакаты, пишет боевые листовки, призывающие на борьбу с Деникиным и Колчаком. Позже в автобиографической заметке Багрицкий напишет: «Понимать стихи меня научила РОСТА» [Отдел рукописей ИМЛИ. Фонд Эдуарда Багрицкого, ед. хр/11, 75, 370.]. Для него это были годы максимального сближения с новой действительностью, участия в строительстве новых форм жизни. После окончания гражданской войны Багрицкий сотрудничает в газетах и журналах Одессы, ведет большую культурно-просветительную работу. Его революционно-романтические стихи утверждали новую жизнь, завоеванную в боях и походах:

И, разогнав крутые волны дыма,
Забрызганные кровью и в пыли,
По берегам широкошумным Крыма
Мы яростное знамя пронесли.

Поэт с теми, кто завоевал землю, над которой теперь

Простой и необыкновенный,
Летит и вьется красный флаг.

Багрицкий, поэт романтического лада, захотел написать о том «простом и необыкновенном», что принесла с собой революция. В его стихи хлынули потоки солнечного света, земля открылась вся в утренних росах, омытая линиями промчавшихся над ней очистительных гроз:

И пред ним, зеленый снизу,
Голубой и синий сверху,
Мир встает огромной птицей,
Свищет, щелкает, звенит.

Этот поэтический образ был одновременно, и реальным миром природы, и условно-романтической страной поэзии. Революция принесла Багрицкому удивительную полноту и свежесть мироощущения:

Я встречу дни, как чаши, до краев
Наполненные молоком и медом.

Интернационалистский пафос поэзии Багрицкого определил выход его героев в огромный мир, не разделенный пограничными пестами. Почти одновременно писал поэт о веселом птицелове Диделе, проходящем «сосновой Саксонией», и о саксонских ткачах, образовавших в октябре 1923 года свое рабочее правительство. Историческая конкретика активно взаимодействует теперь с книжной романтикой, навсегда оставшейся с Багрицким уже как органическая — часть личной духовной культуры. Любимыми книгами Багрицкого были антология английской поэзии в переводах Гербеля, «Дон Кихот» Сервантеса, «Легенда об Уленшпигеле…» Шарля де Костера. Это были не источники заимствования, а источники к размышлению и вдохновенному полету фантазии — к трагическим и прекрасным судьбам героев исторических и вымышленных. Сложный мир ассоциаций связывал воедино историю и современность в поисках новой системы гуманистических и художественных ценностей, открытых революцией.

И, Перекоп перешагнув кровавый,
Прославив молот
и гремучий серп,
Мы грубой и торжественною славой
Свой пятипалый утвердили герб, —

провозглашает поэт от имени революционного народа. И конечно же не противопоставлением рождены строки: Мой герб: тяжелый ясеневый посох — Над птицей и широкополой шляпой. Но поэтический мир Багрицкого складывался в сложной внутренней борьбе. Случалось, что его упрекали в ненужности несовременности приподнятой над бытом романтической поэзии. Полемизируя с одесскими пролсткультовцами, вульгаризаторами политики партии в области литературы, Багрицкий предпослал «Сказанию о море, матросах и Летучем Голландце» вступление, объясняющее истоки его нынешней романтики:

Не я ль под Елисаветградом
Шел на верблюжские полки,
И гул, разбрызганный снарядом,
Мне кровью ударял в виски.
И под Казатином не я ли
Залег на тендере, когда
Быками тяжко замычали
Чужие бронепоезда.
В Алешках, под гремучим небом,
Не я ль сражался до утра,
Не я ль делился черствым хлебом
С красноармейцем у костра…
Итак — без упреков грозных!..
Где критик мой тогда дремал,
Когда в госпиталях тифозных
Я Блока для больных читал?..
Пусть, важной мудростью объятый,
Решит внимающий совет:
Нужна ли пролетариату
Моя поэма — или нет!

В марте 1923 года в Одессе, на квартире одного из преподавателей совпартшколы, где собрались члены губкома, журналисты и литераторы, Багрицкий прочел свое «Сказание о море, матросах и Летучем Голландце» и вступление к поэме, специально написанное к этому случаю. Как сообщала одесская газета «Известия», затронутый автором вопрос: «”Нужна ли пролетариату моя поэма — или нет!” — был решен положительно в результате пылкой дискуссии». Багрицкий много раз выступал перед рабочими и моряками, встречая неизменное одобрение. Однако «положительно решенный вопрос» не переставал его волновать. Снова и снова вынося поэму на широкий круг слушателей, поэт, по-видимому, хотел не только заручиться поддержкой, но и уяснить для себя, насколько его условно-романтическая поэзия нужна и близка времени, какие поэтические формы более всего соответствуют эпохе. Об этом сложном и драматическом периоде в своем творческом развитии Багрицкий рассказал в автобиографической заметке: «Моя повседневная работа — писание стихав и плакатов, частушек для стенгазет и устгазет — была только обязанностью, только способом добывания хлеба. Вечерами я писал о чем угодно, о Фландрии, о ландскнехтах, о Летучем Голландце, тогда я искал сложных исторических аналогий, забывая о том, что было вокруг. Я еще не понимал прелести использования собственной биографии. Гомерические образы, вычитанные из книг, окружили меня. Я еще не был во времени — я только служил ему. Я боялся слов, созданных современностью, они казались мне чуждыми поэтическому лексикону — они звучали фальшиво и ненужно. Потом я почувствовал провал — очень уж мое творчество отъединилось от времени. Два или три года я не писал совсем. Я был культурником, лектором, газетчиком — всем чем угодно — лишь бы услышать голос времени и по мере сил вогнать в свои стихи. Я понял, что вся мировая литература ничто в сравнении с биографией свидетеля и участника революции» [Отдел рукописей НМЛ И. Фонд Эдуарда Багрицкого, 11, 75, 370.]. Проблема поэта и времени встала перед Багрицким как проблема эстетическая, поскольку в сфере социальной и нравственной никаких противоречий в отношениях с эпохой у поэта, считавшего себя «солдатом революции», не было. Он ощутил необходимость художественного освоения действительности на новом уровне, ибо лучше, чем кто бы то ни было другой, понимал, что в поэзии наступает пора новых открытий. Эстетическая разобщенность со временем, о которой столь определенно сказал Багрицкий в автобиографических заметках, вызвала кризисные настроения, с наибольшей очевидностью проявившиеся в «Стихах о соловье и поэте», в стихотворении «От черного хлеба и верной жены…». Реальный мир повседневности и романтическое искусство представляются поэту несовместимыми.