Киру Константиновну Станиславскую Леня Коробов встретил у опекушинского памятника Пушкину.
— Ах, Ленчик, — сказала она, — как же о нас дурно думают в Европе! Ну бедные мы, несчастные, но не до такой же степени!
Оказалось, что в Париже умерла ее тетка и кузина прислала посылку с мукой. Просила помянуть усопшую и добавила: «Очень покойница любила московские пироги с вязигой. Помяните ее этими пирогами».
— Но ведь муки у нас и в самом деле нет, — возразил Леня. Это было еще до отмены карточной системы — вскоре после войны.
— Попрошу я у девчат в Филипповской булочной. Ведь не откажут они мне ради такого случая. Смешаю с французской... А их мука мне не понравилась: какая-то серая и, по-моему, немного сладит. А ты непременно приходи. Я тебе позвоню.
Она позвонила, и Леня пришел. Все было чинно и благородно. Правда, специфический вкус зарубежной муки в пирогах не всем понравился. В ту пору наши люди употребляли только отечественный продукт и к иностранному не привыкли.
А через неделю Кира Константиновна снова позвонила Лене и попросила о встрече. Они встретились там же, на Пушкинской площади.
— Что случилось? — спросил Леня, увидев, как у Киры Константиновны дрожат губы.
Она протянула ему листок.
— Прочитай сам... Я не могу об этом говорить. Это от кузины. Из Парижа.
Кузина писала, что матушка ее скончалась в канун оккупации Франции германо-итальянскими войсками. Тогда же ее кремировали. Перед смертью она попросила, чтобы прах ее захоронили в русской земле. Но об этом не могло быть и речи целых пять лет. И урна с прахом хранилась в семье кузины. После окончания войны появилась возможность высылать в Россию посылки с вещами и продуктами. Пересылка же праха стоила больших денег. И тогда кузина пошла на хитрость.
Хитрость удалась, только вот письмо в пути задержалось...
Где-то давным-давно я вычитал историю, случившуюся с Джеком Лондоном на одном из тихоокеанских островов. Он решил выступить перед туземцами с рассказами о своих приключениях. Пытаясь как-то расшевелить воображение аборигенов, он с захлебом вспоминал жемчужину величиной с баранью голову, которую видел на островах Фиджи, золотые россыпи на Клондайке, леденящие кровь истории и забавные случаи. И при этом все время по привычке поправлял большим пальцем вставную челюсть, которая, видать, была плохо подогнана. Что уж говорить о зубной технике начала века, если она и в наше время далека от совершенства.
Рассказывают об одном конфузе, случившемся с комсомольским поэтом Александром Безыменским. Тем самым, о котором другой поэт, сатирик, написал известную в свое время эпиграмму:
Волосы дыбом, зубы торчком:
Старый мудак с комсомольским значком.
А зубы «торчком» у него были оттого, что ему сделали такую вставную челюсть. В разговоре он ее постоянно ставил на место легким ударом ладони. И вот, выступая перед делегатами очередного комсомольского съезда, он в сто первый раз стал рассказывать, как слушал Ленина, который призывал «учиться, учиться и учиться». Всем это давно уже обрыдло, но поэт так вошел в раж, что забыл о своей челюсти, и она в какой-то момент выскочила у него изо рта и полетела через трибуну. С легкостью фокусника он успел ее подхватить и с легким пристуком поставить на место. Это был не гром, а шквал аплодисментов, к тому же долго не смолкающих. Такого успеха не было больше ни у одного оратора.
Не имели успеха у аборигенов и рассказы Джека Лондона. Он не заметил на их лицах никаких чувств, кроме одного — зависти. Все смотрели ему в рот с откровенной завистью. А когда он наконец выдохся и замолчал, к нему бросилась толпа с требованием показать им, что у него во рту за чудо: на острове свирепствовала цинга...
И все-таки, думаю, нет никаких оснований скептически относиться к мастерам зубов и челюстей. В этом меня лишний раз убеждает история, рассказанная нашим замечательным поэтом Николаем Доризо.
Приехал он как-то в Одессу и познакомился там с местным поэтом Мишей Кацем. Миша без ложной скромности поведал столичной знаменитости, что, может быть, в Москве его имя еще не звучит, но уж здесь-то его знает каждая собака. И повел Доризо знакомить с городом. Не успели они дойти до центра, как уже с десяток встречных поклонились Кацу и справились о его здоровье.
Кац сиял!
— Вот видите, Николай Константинович, народ знает и любит своих поэтов.
Но Доризо обратил внимание на то, что никто из Мишиных поклонников не заговаривает с ним о творческих планах, о стихах и вообще о культуре. Некоторые пожаловались на ноющую зубную боль, кто-то посетовал на пломбу, которая вывалилась раньше срока гарантии, кто-то поинтересовался о каком-то «мосте».
Наконец Доризо не выдержал и спросил:
— Михал Михалыч, а что это все ваши поклонники жалуются вам на свои зубы?
— Как же? — удивился Кац. — Я лучший стоматолог Одессы! Если бы не я, половине города пришлось бы жевать только манную кашу! — он весело рассмеялся и серьезно добавил: — А вообще-то все они меня больше знают как поэта.
Старые люди любят вспоминать свое замечательное жилье в коммуналках. Это неправда, я сам это испытал. С женой и только родившейся дочерью мы жили на шести метрах за занавеской. Когда к нам собирались гости, они говорили: «Пойдем к Дурову в танк».
Мы сидели за полночь, обсуждали вселенские вопросы, создавали новые театры, а потом на этих шести метрах у меня оставались ночевать до десяти человек. Я своими руками сделал поменьше кроватку для ребенка, чтобы оставалось больше свободного места. На полу мы расстилали матрас и укладывались. Удивительно, но в такой тесноте мы еще умудрились держать пианино. А все углы у мебели и у пианино мы обшили поролоном, потому что дочь Катька, ползая, все время ударялась о них башкой.
Однажды мы с гостями уже засыпали, и один из моих друзей, футболист Лапшин, вдруг говорит:
— Лева, я вот лежу и все думаю: чем обивать всю мебель поролоном, может, лучше Катьке из этого поролона колпак сшить?
Мы ржали до утра...
Я забыл дома ключи от квартиры и в ожидании жены подсел во дворе на лавочку к двум бабкам. Они говорили о наболевшем — о своих болячках.
Одна:
— Вот у моей соседки хороший доктор был. От кашля ее лечил. Она все кашляла, кашляла, а потом перестала.
— Вылечилась?
— Нет, померла...
Они помолчали, и теперь другая полюбопытствовала:
— А че твои-то — так и живут не расписанными?
— Так и живут.
— А че так-то?
— Дак ведь волк и меченых овец ворует.
Сейчас живой русский язык можно услышать только от стариков и старушек. Его так замусорили, как Грибоедову и не снилось, когда он говорил о смеси «французского с нижегородским». Ну так в его время не было ни массовой информации, ни массовой культуры.
Я как-то заглянул только в один день программы ТВ (у меня нет времени смотреть телевизор) и пришел в ужас: «шоу», «шоты», «хиты», «арты», «брайны», «токи», «ноу-хау»... Самый богатый и мире язык подменили каким-то хриплым собачьим лаем. Да о чем говорить, если уж депутаты Госдумы не стесняются (а может, иначе просто не умеют) «ботать по фене», от пуза пользуясь блатным жаргоном. Рашен-деревяшен! Век вольвы не видать! Не научившись английскому, мы уже забыли русский. И чтобы понять речь человека, еще не разучившегося говорить по-русски, молодым русским людям нужен уже переводчик.
Говорливые старушки на лавочке продолжали свою беседу.
Одна:
— Ты квартиру-то свою продала с углом аль без угла?
— Что я дура, что ль? Конечно, с углом.
— Это хорошо. Да и сколь нам и маяться-то осталось... А ты справу-то себе приготовила?
— А то! Я ее еще в девках приготовила.