— Лев Константинович, как-то у вас на даче я читал одно интервью трех-четырехлетней давности, где вы сказали: «Фиг они получат моего Ванечку в армию! Не могу я им отдать своего Ваню! „ Недавно я спросил у Вани, хочет ли он пойти в армию. Он мне ответил: „Да, я очень хочу и обязательно пойду“. Я говорю: „А дед тебя отпустит?“ Он вздохнул: «Ну, не знаю. Но я очень хочу“. Какое у вас сейчас к этому отношение?
— Ну, это его право. Он взрослый человек, и это его право решать. И тут я, конечно, не могу повлиять — сказать: «Нет, я тебе запрещаю! « Это глупо, конечно. Но ведь я говорил это не буквально. Когда ведется странная, какая-то не понятно с чего начавшаяся война и гибнут наши дети — вот это ужас! Отдавать ребенка на такую войну просто страшно. Ребенок идет и не понимает, ради чего. Когда была Великая Отечественная война, это ясно: на нас напали, и мы защищали свою родину, невзирая на все выяснения — кто виноват, что виновато, готовились ли мы к войне, не готовились ли. И сколько бы мне лет ни было, я пытался бежать на фронт. Когда мы берем в руки оружие и идем защищать свою Родину, свой дом, свою улицу, своих родных, своих близких, свой народ — это все мне ясно. А когда объявляется какая-то странная война и говорят: помочь Афганистану — это наш интернациональный долг, и все кончается тем, с чего и началось — как там был тот режим, так и остался! Ничего не изменилось, а сколько цинковых гробов. Ради чего?
— Лев Константинович, а вы-то сами в армии служили?
— Нет. Правда, меня забирали в армию — в подводный флот. Тогда надо было семь лет служить. Это значит, я фактически терял свою профессию: семь лет в армии — и артистом ты уже не будешь. И за меня хлопотали многие, давали отсрочку. За меня Михалков-старший хлопотал, его послали...
— Мне кажется, вы были бы народным генералом СССР! (Смеемся.)
Был бы подводником — стал бы адмиралом.
— Почему же вас потом не забрали? Лев Константинович, мне это уже не дает спокойно жить.
— Армия — это же дело такое... Это так же, как арестовывали при товарище Сталине: была разнарядка, приезжали. А меня нет — я в командировке. А потом про меня могли и забыть, потому что уже вместо меня взяли кого-то другого. Конечно, театр хлопотал. В военкомате лежали письма от театра с просьбой. И когда срок прошел, дали отсрочку. Лешу Баталова, например, просто вытащили из эшелона. Жуков сам подписал ему освобождение от армии. А тот уже в эшелоне сидел бритоголовый. И просто бежал человек по перрону и кричал: «Где Баталов? Где Баталов?..» Он ответил: «Я». Выдернули его из эшелона и сказали: «Ты в запасе». Но у меня все равно есть военная специальность — я военный топограф.
— Это когда ходят и что-то там измеряют?
— Ну почему. Я могу проводить стрельбу из орудий. Я обязан рассчитать расстояние до противника.
— Читатели, может, поверят. Я — нет. Я...
— Хорошо. Давай достанем у военных миномет, поедем на дачу, ты встанешь, я замерю расстояние до тебя, и будет интересно, попаду я в тебя или нет! Думаю, что попаду.
— Если честно, вы на что намекаете? На мой вес?
— Нет, на габариты! По весу не стреляют, стреляют по габаритам.
— Лев Константинович, какими приобретениями нашего времени вы дорожите и что больше всего вас тревожит и огорчает?
— Сейчас есть свобода. Может быть, в какой-то мере она иллюзорная. Но, по крайней мере, как актер я могу играть то, что я хочу, как режиссер я могу ставить то, что я хочу. И никто мне не запретит. Другое дело, что мы демократию часто воспринимаем как вольницу. Поэтому и начинается некий разбой. Вот разрешили — и давай, ребята, вразнос! Можно приватизировать?! А давайте вообще все! И начинают приватизировать люди некомпетентные: они покупают что-то, а потом с этим очень неловко управляются. Также и в искусстве. Ах, теперь все можно?! Давайте, вразнос! Вот отсюда и порнография, и засилье дурацкого американского кино, которое смотрят по телевизору наши дети и внуки. И в этом виноваты мы сами.
— И что делать нам с вами и всем остальным, кому это не нравится?
— Просто люди должны знать, что при свободе необходима личная ответственность. Если ты руководитель телеканала, то обязан понимать, что не все определяется деньгами. Если наши дети и внуки кроме крови, мордобоя и насилия в течение многих лет ничего не увидят, им покажется, что это и есть норма жизни — вот эта безнаказанность, вот это «я — супермен! „. И литература тоже должна «соображать“, что она оставляет следующему поколению и каким его делает. Есть анекдот про Моисея.
— Так, началось! Поехали.
— Ведет он евреев по пустыне. Наконец, возле какого-то места останавливается и спрашивает: «Вот здесь останетесь?» — «Нет, — говорят. — Мы здесь жить не будем: тут воняет! „ Моисей ведет евреев дальше, а потом снова к ним обращается: „А здесь жить будете?“ — „Нет, — отвечают они. — Тут тоже нехорошо пахнет“. И все опять отправляются в путь. Вот подходят они к новому месту. Моисей говорит: «Ну, смотрите — тут не воняет и не пахнет. Здесь жить будете?“ — «Здесь будем! « — соглашаются они. Так евреи остались без нефти и газа (смеется).
— Лев Константинович, вы верующий человек?
— Понимаешь, смотря что иметь в виду под верой. Просто вот так сказать: «Я верю в Бога» — не могу.
— Как-то мы с вами ехали в театр, и, поровнявшись с храмом Христа Спасителя, вы резко повернулись и сказали: «Никогда не зайду в этот офис». Что это было?
— Это не моя реплика, это реплика внука. Он зашел туда и после этого сказал: «Там все не как в церкви! Там как в офисе — все с сотовыми телефонами...» И сказал он это потому, что до этого он заходил в церковь в деревне Шеметово и видел там совсем другое. Честно говоря, я был даже внутренне против того, чтобы этот храм восстанавливали. Мне казалось, что разрушенный храм есть разрушенный храм. О нем сохраняется память. А сейчас, глядя на него, постепенно прихожу к мнению, что я все-таки ошибался. Он уже занимает определенное место в Москве. И я думаю, что со временем, когда кончится весь этот официоз вокруг него, когда перестанут к нему подъезжать на чиновничьих машинах с мигалками, он станет храмом намоленным. И я войду в него. Конечно, храм Христа Спасителя не стал таким, каким он когда-то был. В Донском монастыре, например, до сих пор стоят несколько скульптур, заметно отличающихся от других. Наверное, восстанавливать все в точности невозможно. Да, восстановление потребовало огромных затрат — и это было на фоне невыплаченной пенсии, зарплаты, пособий. Но если ко всему подходить с подобной точки зрения, получится, что и картины реставрировать не надо, не надо открывать Третьяковскую галерею — все картины «загоним» иностранцам и построим еще один автомобильный завод! Так что насчет храма я тогда погорячился. Думаю, он будет играть серьезную духовную роль в жизни Москвы. Церковь всегда ставилась как некий ориентир. В деревне она всегда стоит напротив дороги, и человек ее видит уже издалека. Я думаю, это связано с приближением к дому: человек шел на храм, зная, что он идет домой или идет в храм. И сейчас, когда я вижу храм Христа Спасителя, я понимаю, что иду к дому.
— Поговорим еще об одном доме. Лев Константинович, вы помните, когда пришли работать на Малую Бронную?
— В 1967 году.
— Это постоянство, привычка, преданность?
— Постоянство чего?
— Того, что вы до сих пор там работаете.
— Ну как почему? Это мой театр, я там работаю. Да, я играю и в «Школе современной пьесы», и в антрепризе, но театр на Малой Бронной — это мой родной дом с 67-го года. Конечно, приглашали и в другие театры, но мне неинтересно. Чего мне там делать в чужой-то компании?
— Не секрет, что сейчас в театре «Школа современной пьесы» вы работаете больше, чем в родном театре.
— К сожалению, получается именно так.
— Какая разница между этими театрами?
— Театр на Малой Бронной — это все-таки более традиционный театр. Дух Эфроса не может просто улетучиться с его уходом: вот ушел — и все это закончилось. Все равно традиция живет. «Школа современной пьесы» — это экспериментальный театр. Каждый спектакль — это эксперимент очень интересный и непростой. А антреприза, если она хорошая (а я участвую в хорошей антрепризе — «Афинские вечера», с замечательными партнерами, в первую очередь с Ольгой Александровной Аросевой, которая просто прекрасно играет свою роль) и если я за спектакль ручаюсь — за его чистоту, за его успех, то говорю, что работаю в трех театрах.