Итоги политической борьбы якобинских группировок подводились в форме политических процессов в Революционном трибунале, которые в обстановке террора лишь сохраняли оболочку судебного разбирательства.

Историку политических судебных процессов нужно проводить различие между разными аспектами обвинения, предъявлявшегося подсудимым, и их действительными поступками. Во-первых, деяния, официально инкриминируемые обвиняемым; во-вторых, в чем они были виновны в глазах правительства, иными словами, за что их действительно судили; в-третьих, что на самом деле совершили подсудимые. Чем больше расходятся между собой эти три аспекта, тем, как правило, все менее честным становится процесс, тем больше он изобилует подтасовками фактов, лжесвидетелями обвинения, оговорами, провокациями, вымогательствами фальшивых признаний, попытками заткнуть рот подсудимым и их адвокатам. Для политических процессов 1793–1794 гг. характерно растущее расхождение между этими «линиями» — начиная от полного их тождества в процессе Людовика XVI до почти полного различия в процессах лидеров якобинских группировок.

Конечно, для политических процессов понятие «правосудие» имеет иной смысл, чем для процессов уголовных и гражданских. В политических процессах судьи и подсудимые могут руководствоваться совершенно несовместимыми системами ценностей: то, что одна из сторон может субъективно считать правосудием, действием, исходящим из интересов общества и государства, из определенных норм нравственности, для другой стороны представлялось актами жестокости и произвола. В самой идее политического процесса присутствовало в скрытом виде игнорирование субъективных мотивов, которыми руководствовались подсудимые, если эти мотивы могли привести к оправдательному приговору. Такие мотивы рассматривались только в случае, если они подкрепляли обвинение. Но все это применимо к честно проводимым процессам.

В 1793 г. политические процессы были судами над действительными врагами республики, по крайней мере в ее демократической форме — якобинской республики, врагами, которые, как правило, открыто высказывали свое политическое кредо. Конечно, лидерам жирондистов, которые всходили на помост гильотины с пением «Марсельезы», казалось чудовищной ложью предъявленное им обвинение в покушении на свободу французского народа и на основы республиканского строя. Тем не менее имелись неопровержимые доказательства того, что, потерпев поражение в борьбе против монтаньяров в Париже, жирондисты подняли восстание в разных районах Франции, пойдя на соглашение с роялистами и даже иностранными интервентами.

Напротив, главных обвиняемых в политических процессах 1794 г. никак нельзя было представить врагами республики, если не приписать им взгляды, намерения и планы, имеющие мало общего с их подлинными воззрениями и действиями, не объявить, что они представляют опасность для республики. Как писал П. А. Кропоткин, «парижский народ скоро стал с ненавистью смотреть на эти телеги, подвозившие каждый день десятки приговоренных к подножию гильотины, причем пять палачей едва успевали опоражнивать живой груз. В городе не находилось более кладбищ, чтобы хоронить эти жертвы, и всякий раз, когда в предместьях открывали новые кладбища, чтобы зарывать там казненных, резкие протесты поднимались среди населения этих кварталов»[415].

Такие настроения могли лишь усиливаться в обстановке отчаянной нужды и голода, царивших среди санкюлотов. Фактически большая часть парижского населения перестала — по крайней мере активно — поддерживать правительство. Такая пассивность способствовала тому, что в отличие от предшествовавших революционных лет в 1794 г. борьба внутри якобинского блока стала в основном борьбой в верхах. Она первоначально облегчила робеспьеристам победу над другими якобинскими группировками, но позднее способствовала успеху термидорианского переворота. Да и самый этот переворот, имевший глубокие социальные корни, сформировался в большой мере как «самооборона» деятелей различных политических взглядов от угрожавшей им всем в равной степени «национальной бритвы», как стали именовать тогда гильотину. Один современник, А. Фантен-Дезодоар, писал (в 1796 г.), что 9 термидора с точки зрения его последствий нужно назвать «днем одураченных». Выступление левых термидорианцев в едином блоке с правыми — это прямое последствие политического климата, созданного террором.

В процессах 1794 г. не могло быть и речи о разности мировоззрений, системы политических ценностей у судей и подсудимых. Судьи искусственно пытались создать представление о таком различии, представить низменными мотивы обвиняемых, не брезгуя при этом фабрикацией ложных доказательств, принятием на веру самых нелепых утверждений, дутых обвинений, основанных на подтасовках фактов и прямой лжи.

С вырождением террора, с политической нечестностью мотивов, которыми руководствовались при его проведении, связана и внешняя иррациональность репрессий первой половины 1794 г. И хотя так могли их воспринимать не только жертвы, но и лица из судебно-полицейского аппарата, осуществлявшие террор, это была именно внешняя иррациональность. Со стороны этих последних это было лишь невольным разоблачением своего тайного убеждения, что обвиняемые в Революционном трибунале не действительные, активные враги республики, а в большинстве своем люди, более или менее случайно оказавшиеся на скамье подсудимых. Это проявлялось в том равнодушии, с каким общественный обвинитель Фукье-Тенвиль посылал на эшафот человека, являвшегося, как это было неопровержимо доказано, просто однофамильцем лица, которого предполагалось судить в Революционном трибунале. Или в определении тем же Фукье заранее числа лиц, которых надлежало в каждый из последующих дней декады или месяца отправить на гильотину. Однако именно невозможность предусмотреть, какие поступки или слова могли навлечь кару на любого гражданина республики, усиливала страх, внушаемый репрессивными органами правительства. Лишаясь политических или социальных критериев в «выборе» подсудимых, поскольку речь не шла о расправе с лидерами побежденных якобинских группировок, террор выполнял тем более свою роль всеобщего устрашения и тем самым служил интересам победившей робеспьеристской группировки.

В работах, оправдывавших якобинский террор, наряду со ссылками на то, что он. сделал возможным военные победы 1793 г., нередко подчеркивается, что контрреволюция была повинна в массовых зверствах. Это, несомненно, верно преимущественно в отношении вандейцев. Однако нельзя ставить знака равенства между расправами, которые чинили фанатизированные священниками отряды вандейских крестьян, и карательной политикой правительства. Действия вандейцев в известном смысле и мере можно сравнить с «сентябрьскими убийствами» в Париже в 1792 г. или, быть может, с неоправданными кровавыми расправами, проводившимися некоторыми эмиссарами Конвента — Колло д’Эрбуа и Фуше в Лионе, Каррье в Нанте и т. д., но никак не с «упорядоченным» судебным террором в Париже. Эмоциональное воздействие сотен и тысяч публичных казней в Париже было несравненно большим, чем сведения о десятках тысяч павших на полях сражений или от рук контрреволюционеров. Собственно, к такому воздействию и стремилось правительство.

Происходила коррозия нравственности, столь характерная для ряда эмиссаров Конвента, осуществлявших террор в провинции. С не меньшей силой эта деградация происходила в средних и низших звеньях репрессивных органов. Очевидная невиновность многих жертв, надуманность предъявляемых им обвинений в соединении с чудовищной непомерностью налагаемого наказания не могли не развращать сознание судей, полицейских и тюремщиков. На определенном этапе, особенно с весны 1794 г., террор стал не столько устрашать врагов республики, сколько подрывать моральный дух ее сторонников, их веру в революцию, их поддержку якобинской власти. Террор в 1794 г. не развязывал, а подавлял революционную энергию народных масс — и репрессиями против левого крыла якобинцев, и установлением жесткого правительственного контроля над народными обществами, и тем деморализующим влиянием, которое оказывали быстро возраставшие по числу жертв публичные казни. Парижское население все менее могло понять или тем более поддержать те мотивы, которыми руководствовался Революционный трибунал в своих обвинительных приговорах. Множились сомнения в виновности тех, кого в позорных фургонах ежедневно свозили к месту казни, сомнения в том, что они являлись врагами республики. Все обвинения, звучащие в судебном зале, казались заведомо предлогом, а не причиной процесса.