Тут идущие перед ними машины свернули налево на проселочную дорогу, Чанц остановился. Он опустил стекла, чтобы можно было выглянуть. Далеко в поле угадывался дом, окруженный тополями, перед освещенным входом останавливались машины. Оттуда доносились голоса, потом все влилось в дом и наступила тишина.
Свет над входом погас.
- Больше они никого не ждут, - сказал Чанц.
Берлах вылез из машины и вдохнул холодный ночной воздух. Ему было хорошо, и он смотрел, как Чанц ставил машину на луг, так как дорога на Ламбуэн была узкой.
Наконец Чанц вылез из машины и подошел к комиссару.
Они зашагали по тропинке в сторону видневшегося вдали дома. Почва была глинистой, стояли лужи - здесь тоже был дождь.
Они подошли к низкой ограде, но ворота были заперты. Ржавые прутья возвышались над оградой, через которую они рассматривали дом.
Сад был голым, между тополями, словно огромные звери, стояли лимузины; огней нигде не было видно. Вее производило унылое впечатление.
В темноте они с трудом разглядели, что на воротах висела табличка. Один угол сорвался, и она висела косо. Чанц осветил ее фонариком, прихваченным из машины:
на табличке была выгравирована большая буква "Г".
Они снова оказались в полной темноте.
- Видите, - сказал Чанц, - мое предположение было верным. Я ткнул пальцем в небо, а попал в цель. - И, довольный собой, он попросил: Угостите меня теперь сигарой, комиссар, я ее заслужил.
Берлах протянул ему сигару.
- А теперь нам необходимо узнать, что означает буква "Г".
- Это не проблема: Гастман.
- То есть?
- Я справлялся по телефонной книге. В Ламбуэне есть только два абонента на букву "Г".
Берлах озадаченно засмеялся, но потом сказал:
- А не может это относиться к другому Г?
- Нет, не может. Второе Г означает жандармерию[1]. Или вы считаете, что жандарм может быть причастен к этому убийству?
- Все может быть, Чанц, - ответил старик. Чанц зажег спичку, но прикурить при ветре, яростно сотрясавшем тополя, ему удалось с трудом.
* * * Не понимаю, удивлялся Берлах, почему полиция Ламбуэна, Диссе и Линьера не обратила внимания на этого Гастмана, ведь его дом стоит в открытом поле, свободно виден из Ламбуэна, и если здесь собирается общество, то это невозможно скрыть, более того - это прямо-таки должно бросаться в глаза, в особенности в таком захолустье.
Чанц ответил, что пока он этому не находит объяснения.
Они решили обойти вокруг дома. Они разделились и направились каждый в свою сторону. Чанца поглотила ночь, Берлах остался один. Он снова почувствовал тяжесть в желудке, резкую боль, на лбу выступил холодный пот. Он пошел вдоль стены н, следуя ей, свернул направо. Дом все еще был погружен в полнейшую темноту.
Берлах снова остановился и прислонился к ограде. Он увидел на опушке леса огни Ламбуэиа и зашагал дальше. И снова ограда изменила направление, теперь она повернула на запад. Задний фасад дома был освещен, из окон нижнего этажа лился яркий свет. Берлах услышал звуки рояля, а когда прислушался, то понял, что играют Баха.
Берлах зашагал дальше. Теперь, по его расчетам, он должен был встретиться с Чанцем; Берлах стал внимательно вглядываться в залитое светом поле и поэтому слишком поздно заметил, что в нескольких шагах от него стоял зверь.
Берлах был хорошим знатоком животных; но такого огромного животного он еще никогда не видел. Хотя он и не мог различить деталей, а видел только очертания на фоне более светлой земли, чудовище вызывало такой ужас, что Берлах замер на месте. Он видел, что животное медленно, как будто случайно повернуло голову и уставилось на него. Глаза были, как два светлых, но пустых круга.
Неожиданность встречи, огромные размеры животного и его необычайность парализовали его. Хотя здравый рассудок не покидал его, он забыл, что необходимо действовать. Он смотрел на зверя бесстрашно, но скованно. Вот так всегда зло захватывало его, всегда влекло разрешить великую загадку.
И когда собака вдруг прыгнула на него, когда огромная тень, обезумевшее чудовище, полное силы и жажды убийства, обрушилось на него и он свалился под тяжестью бессмысленно беснующейся твари, еле успев защитить горло левой рукой, старик не издал ни звука, не вскрикнул от страха, настолько все это показалось ему естественным, согласным законам мира сего.
Но прежде чем животное успело перемолоть своими челюстями его руку, лежащую у его пасти, он услышал звук выстрела; тело над ним содрогнулось и теплая кровь полилась по его руке. Собака была мертва.
Она давила его своей тяжестью, и Берлах провел рукой по ее гладкой, влажной шерсти. Он поднялся с трудом и, весь дрожа, вытер руку о редкую траву. Чанц подошел, пряча револьвер в карман пальто.
- Вы не ранены, комиссар? - спросил он и недоверчиво посмотрел на его разорванный левый рукав.
- Нет. Твари не удалось прокусить руку.
Чанц наклонился и повернул морду животного к свету, упавшему на его уже мертвые глаза.
- Зубы у него как у хищника, - сказал он, содрогнувшись. - Эта тварь могла вас растерзать, комиссар.
- Вы спасли мне жизнь, Чанц.
Тот полюбопытствовал:
- Разве вы не носите оружия?
Берлах тронул ногой неподвижную массу, лежащую перед ним:
- Редко, Чанц, - ответил он.
Они помолчали.
Мертвая собака лежала на голой и грязной земле, и они смотрели на нее. У их ног разлилась большая черная лужа. Это была кровь, которая, как темный поток лавы, вытекала из разинутой пасти зверя.
Когда они снова посмотрели на дом, картина совершенно изменилась. Музыка смолкла, освещенные окна были распахнуты, и люди в вечерних туалетах высовывались наружу. Берлах и Чанц взглянули друг на друга, им было неловко стоять, словно перед трибуналом, да еще посреди этих богом забытых Юрских гор, где, как с раздражением подумал комиссар, лишь заяц с лисицей общаются.
В среднем из пяти окон одиноко стоял человек, отдельно от других, который странным, но ясным голосом громко спросил, что они там делают.
- Полиция, - ответил Берлах спокойно и добавил, что им необходимо поговорить с господином Гастманом.
Человек выразил удивление, что, для того чтобы поговорить с господином Гастманом, нужно было прежде убить собаку; кроме того, у него сейчас есть желание и возможность слушать Баха,-сказав это, он закрыл окно, закрыл спокойно и не спеша, так же как он и говорил, - без возмущения, скорее с глубоким безразличием.