Плотин в более пространной и запутанной форме дает, по существу, такую же характеристику материи, что и Платон, причем и он вскрывает антиномию этого понятия, которое зыблется между ничто и нечто, ουκ δν и μη öv, и отливает цветами того и другого. Отличие учения Плотина от платоновского, в соответствии его общей метафизической системе, состоит в том, что рядом с материей этого мира он постулирует еще и умопостигаемую материю, вневременную и вечную, идеальный субстрат, приемлющий образы ума (νους) и имеющий, в отличие от низшей материи, и подлинность и существенность (Enn., II, lib. 4, cap. IV—V). Наш мир, и с его материей, представляет ниспадение или низшую ступень высшего мира, но при этом он его воспроизводит и отражает; а потому и материя должна быть в обоих мирах, иначе говоря, материя нашего мира должна иметь себе параллель и в высшем мире.
Понятие это не получает у Плотина дальнейшего развития. Его νους, идеальный организм идей–форм, в идеальной материи имеющий для себя «подставку», есть, по нашему пониманию, не что иное, как София, или же в известном смысле то же самое, что и платоновский мир идей. Однако преимущество Платона перед Плотином при этом состоит в том, что у первого в «Тимее» вводится акт творения, как момент, установляющий связь между двумя мирами, их соединяющий, а вместе и разделяющий. Плотин же, у которого идея творения принципиально отсутствует, принужден просто дублировать материю и наряду с материей нашего мира постулировать еще и умопостигаемую, и благодаря этому удвоению на материальное бытие ложится двойная тень. В учении Плотина гораздо определеннее, чем у Платона, материя получает отрицательный коэффициент, рассматривается как начало зла, как сгущающаяся тьма, погружаясь в которую постепенно погасает свет, изливающийся из первоисточника εν. Материя есть пассивное зло, которое возникает вследствие ослабления добра, граничащего с его полным отсутствием.
Всякое «материальное» бытие, имеющее силу в одном отношении, есть вместе с тем небытие во всех других отношениях — omnis determinatio est negatio [670], — всякое определение есть отграничение, всякое отграничение есть отрицание. Существует постоянное взаимопросачивание бытия и небытия, во все слои и прослойки бытия проникает или может проникнуть едкая влага небытия, разлагающая связность и цельность его ткани. Поэтому всякое "«материальное» бытие индивидуально в дурном смысле: основой индивидуации является здесь дивидуация [671], раздробленность. А так как всякое бытие (в указанном смысле) «материально», Т. е. всякое бытие сопряжено с небытием, то всякое бытие, как подлежащее «дивидуации», индивидуально в отрицательном смысле. Мир идеальный, софийный, остается по ту сторону такого бытия–небытия, иначе говоря, в нем нет места материи — ничто, и если и можно говорить о его бытии — сущести, то лишь в особом смысле сверхбытия, до которого не достигает тень небытия. Поэтому здесь места нет и отрицательной индивидуальности, зато имеют силу все principia individuationis в положительном смысле, как самобытные начала бытия, лучи в спектре софийной плеромы. Но, попадая в мир бытия–небытия, в кеному материальности, они вступают в связь с principia individuationis в отрицательном смысле.
Античная философия, хотя и умела подсмотреть ничто как скрытую подоснову бытия, но оставалась бессильна перед задачей объяснить: каким образом ничто становится χώρα, или ουκ öv превращается в μη öv, иначе говоря, как возникает мир явлений? И это потому, что здесь, в этом вопросе, достигается предел философии, кончается область логического выведения начал. Здесь логический hiatus или чудо, предельное событие, которое философии нельзя изъяснить, а можно только констатировать, истолковывая его последствия. Каким образом возникает мир, т. е. это смешение бытия и небытия, каким образом вообще создается бытие и сверхбытийные семена бытия погружаются в ничто? Перед этой проблемой в естественном и законном бессилии остановилась античная философия, как неизбежно останавливается и всякая «чистая философия», заведомо не занимающаяся мифологизированием. Платон в «Тимее» ответил на этот вопрос религиозным мифом о сотворении мира Демиургом и тем самым молчаливо констатировал невозможность чисто философского ответа. (Это же он косвенно подтвердил и в «Пармениде», показав, каким образом мысль запутывается в неизбежных диалектических противоречиях при анализе понятия бытия–небытия, и в этом смысле «Парменид» есть диалектическое prooemium [672] к «Тимею».) Плотин пытался ответить на этот же вопрос тоже не спекулятивным, но религиозно–мистическим учением о εν и эманации его лучей в материю: как бы ни относиться к религиозной ценности такого построения, но философской убедительности и оно не имеет (хотя оно нередко и принималось за философское). Здесь в законные права вступает религиозная интуиция или вера: о нездешних корнях нашего бытия нам может поведать только откровение, неизбежно выливающееся в форму мифа, который затем уже может получить и философскую обработку, быть положен в основу философемы. К мифу в одинаковой мере прибегают и Платон и Плотин, с той разницей, что платоновский миф конкретнее и религиознее, плотиновский же выглядит обесцвеченным мистической спекуляцией. Напротив, чуждый мистики и мифотворчества Аристотель в самом центральном пункте своей системы, — именно в учении о форме и материи в их взаимной связи, оставляет весьма существенную пустоту, которой «боится» философская система, как перерыва в непрерывности. Вопрос о начале движения, соответствующем творению мира, у Аристотеля остается, в сущности, открытым. Иудео–христианская вера свой богооткровенный миф о происхождении мира имеет в повествовании книги Бытия рода человеческого. «В начале сотворил Бог небо и землю, земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездной, и Дух Божий носился над водой» (Быт. 1:1—2). В начале, т. е. в Софии, через Софию, на основании Софии, Софиею, сотворил Бог актом неизреченного и непостижимого во всему–дрости и всемогуществе творчества, силу и природу коего мы ощущаем в каждом дыхании, в каждом миге своего бытия, небо и землю. София небесная и софийность земная, совершенная актуальность и «безвидная и пустая» потенциальность, божественная полнота и голод к божественности, «свет Фаворский» и «тьма вверху бездны» — это единство противоположностей, conicidentia oppositorum, трансцендентно разуму и антиномически его разрывает. Но и пусть это остается противоречием для разума, мудрее этого противоречия он не может ничего измыслить для решения проблемы. Умопостигаемый Космос смотрится в первозданный Хаос, делается его внутренней потенцией, и Хаос зачинает Космос, становится хао–космосом.
Акт творения мира осуществляется созданием в Начале неба и земли, образованием в Софии двух центров. Это есть один и тот же акт, ибо тем самым, что создается Земля, ей уже противостоит, являясь умопостигаемой основой творения, его «архетипом» [673], Небо. Начало, т. е. Божественная София, в премирном своем существовании, пребывает трансцендентна миру с его неизбежным дуализмом неба и земли, идей и материи, но в то же время небо и земля создаются именно в Начале, обосновываются в своем бытии в сверхбытийной Софии. Это противопоставление неба и земли есть основа творения, его начальный исход; снятие же его, установление живой лествицы между небом и землею, есть конечное задание мирового и исторического процесса: «Да будет воля Твоя якоже на небеси и на земли» [674].
Итак, что же такое эта «земля безвидная и пустая»? Есть ли она «материя» античной философии, пустое и полое ничто, уловимое только λογισμω τινι νόθφ [675], пассивное и безжизненное «место» (χώρα)? Нет, земля есть нечто иное и несравненно большее. Земля же есть ничто, в которое излилась уже софийность, поэтому она есть потенциальная София. Ничто получило актуальное бытие и стало Хаосом, реальным άπειρον, о котором говорят мифологии греков, вавилонян и др. народов. Это тот «родимый Хаос», который «шевелится» под бытием' [676], а иногда и прорывается, как сила уничтожения. Сотворение земли лежит вне шести дней миротворения, есть его онтологический prius [677], и творческие акты отдельных дней предполагают своей основой первозданную землю: в ней отделяется свет от тьмы, твердь от воды, в ней создается земное уже небо, в котором двигнутся светила и полетят птицы, на ней стекается земная вода, которая «произведет» пресмыкающихся, из нее образуется твердь или земная земля, которая произведет «душу живую по роду ее, скотов и гадов и зверей земных» [678], из нее же создано и тело человека. Все это сотворено творческим словом Божиим, но уже не из ничего, а из земли, как постепенное раскрытие ее софийного содержания, ее идейной насыщенности [679]. Эта «земля» есть поэтому как бы космическая София, ее лик в мироздании, женское его начало, которое имеет силу, по творческому слову «да будет», производить из себя твари, рождать от него [680]. Она есть та Великая Матерь, которую издревле чтили благочестиво языки: Деметра, Изида, Кибела, Иштар. И эта земля есть в потенции своей Богоземля; эта матерь таит в себе уже при сотворении своем грядущую Богоматерь, «утробу божественного воплощения», «лествицу небесную, ею же сниде Бог», «мост, приводяй сущих от земли на небо» (из акафиста Богоматери).