— Не разыгрывайте сцену, сударь. Вы и сами готовы улизнуть в любой момент… Колхоз — дело добровольное.
…Сейчас он в лицах расписывает, как прошел сегодняшний прогон и попутно достоинства моей инсценировки этой сказки, чтобы я размякла и увезла его сегодня к себе. Немногочисленные гости, которые кроме нас представлены моим братом с женой и тремя дочерьми, и мысли не допускают, что может сложиться иначе. Но сам-то Влас знает, что я вполне могу подвезти его и высадить. Искать же другую, звонить кому-то будет поздновато, когда мы вернемся в Москву из Лериного стародачного места.
А в его теле сейчас (как после любого удачного выступления) бурлит энергия, требующая выхода. Он даже за столом не может просто есть, как остальные, забывает об этом, потому что для него и один человек — уже публика. И актерство в нем так и прет наружу, лезет изо всех щелей, как подоспевшее тесто, заставляет его говорить без умолку, размахивать руками, забрасывать всех улыбками. У него потрясающая улыбка… И любоваться им — одно удовольствие. Но лучше делать это со стороны, не подпуская близко.
Между нами и артистами должно сохраняться расстояние, потому что обычный человек пропадет, шагнув в их реальность. Это мир страстей на один вечер, пока не дали занавес… И страсти эти ядовиты для тех, кто не приучен вводить их в организм малыми дозами. Вы погибнете, только пригубив любви актера, а он начнет готовиться к следующему спектаклю.
Жена моего брата Лиза слушает Власа, раскрыв рот. Она из тех, о ком так и хочется сказать «простенькая». Носит девичьи ситцевые сарафанчики, хотя после трех родов уже на колоду похожа, до сих пор коску заплетает… И глазки такие ясные, пустые, как мыльные пузырики голубоватого оттенка. Лиза так и видится мне за самоваром, увешанным баранками. Выпятив губки и отставив коротенький мизинчик, дует на чай, перелитый в блюдце, и звучно отхлебывает…
От того, как Антон смотрит на свою жену и то и дело касается ее без всякого повода — то пухлого плеча, то локтя в ямочках, — меня уже начинает подташнивать. Все так приторно в их отношениях, все так картинно, лубок да и только: румяные, ублаженные друг другом родители, только выбравшиеся из койки, купчишки этакие, и, как горошины из стручка, похожие на отца дочки — ни малейших подозрений.
Но было бы полбеды, если б они еще сидели по лавочкам, как в древней колыбельной, которую певала Антону наша матушка, с пеленок программируя дурачка на многодетную семью… Так нет, эти толстые девки носятся, как оголтелые по ухоженному Леркиному дому, так и норовя разнести его до основания. Интересно, в договоре на страхование недвижимости есть такой пункт: «Уничтожен необузданной детской энергией»?
Разыгравшись в «догоняшки», они сносят стильный светильник, который стоит дороже, чем они все вместе взятые, и я уже зажмуриваюсь, ожидая звона, но Егору чудом удается поймать металлическую стойку в двадцати сантиметрах от пола. Я уже предвкушаю, что Лерин муж сейчас хотя бы за ухо дернет это исчадие ада, и просчитываюсь: Егор только водворяет светильник на место и снисходительно усмехается. Он так молчалив, что порой мне кажется, что когда они остаются с Лерой одни, то начинают забывать голоса друг друга. Но сестра ни разу не пожаловалась мне, что ей скучно с мужем… Может, это он при мне умолкает?
Антон ловит старшую из дочерей и для вида шлепает ее по толстой попе, но она только хохочет ему в лицо, потом чмокает в щеку и вырывается. А младшие уже напяливают на головы тканевые салфетки и отплясывают какой-то дикарский танец…
— Девчонки, потише, — не выдерживает, наконец, Лиза.
— Гадюка! — немедленно отзывается младшая Сонечка. — Паршивка!
Я так и ахаю и смотрю на сестру: «Ничего, да?» Но Лера следит за этими оболдуйками тоскливыми глазами. И самое поразительное, что ей ведь не жалко диванных подушек, уже перекочевавших на пол, и стеклянного столика, сплошь залапанного маленькими липкими ручками. Она непритворно хочет, чтобы ее собственные дети, не давая толком поговорить, орали сейчас вокруг, то и дело что-то хватая со стола и рассыпая крошки по всему дому. Чем объясняется это желание? Как его можно понять? Отсутствием тем для разговора? Боязнью оказаться неинтересной человеку, с которым живешь? Вынужденную тишину, конечно, можно заглушить детскими воплями. Но в моем доме тишина всегда наполнена. Я слышу в ней голоса моих героев.
Девчонки, разумеется, без спросу, включают телевизор, и я замираю, увидев на экране лицо одной из моих любимых актрис. Одной из тех, кем может гордиться наше бездарное время. Я приникаю к экрану, хотя это не фильм идет, не запись спектакля, а домашнее интервью. Отобрав у племянницы пульт, отчего та взвыла раненой коровой, я слушаю, как моя любимица со смехом рассказывает о временах, когда ночами накрывала голову подушкой, чтобы не слышать криков новорожденной дочери. Ведь необходимо выспаться, утром репетиция, днем съемки, вечером спектакль… Это смешно? Наверное, я чего-то не понимаю в этой жизни.
Опять пытаюсь поймать взгляд сестры, чтобы спросить глазами: «Тебе этого хочется? Под подушкой спать? А иначе как удастся днем не сносить углы, засыпая на ходу?» Но Лера смотрит на Власа, который никак не выплеснется до конца, не насладится своей неотразимостью.
Я на него уже налюбовалась из сумеречной зоны зрительного зала, и меня тянет выйти из столовой прямо на открытую террасу и покурить. Что я и делаю, хотя Лера никому не запрещает курить за столом. Но мне хочется окунуться в глубину последнего сентябрьского вечера, хотя солнце уже ушло и неразличимы любимые мной клены. Зато сосны, которые Бог, наверное, создал для того, чтобы и северяне могли медитировать, медленно покачивают верхушками, завораживая.
Я люблю приезжать к сестре одна, чтобы никто не мешал раствориться в величии леса. Дом у нее огромный, на втором этаже четыре спальни, внизу — гостиная, столовая, кабинет… Однако не в размерах его главная прелесть, а в том, что он полон света, вместо стен — сплошные окна, заключенные в серебристые алюминиевые ободки. Но меня все равно так и тянет выйти наружу, просто лечь на траву и смотреть на небо, тепло синеющее среди иглистых крон. У сосен теплая кожа, светлеющая к голове, и пушистые лапы, которые на самом деле не колючие, а мягкие. Хочется гладить их и гладить, прижимая иглы обеими ладонями, которые потом можно долго нюхать, замирая от тревожащих сердце многовековых воспоминаний.
Кем я была в своей первой жизни на этой земле? Таким вот деревом? Маленькой белкой, поселившейся в его дупле? Упрямым дятлом, это дупло продолбившим? По крайней мере, это во мне сохранилось: я все также упорно работаю головой, пытаясь высечь из завещанного нам пласта вечного познания новые образы и сочетания слов, сюжеты и лица. Их ведь нет на свете — моих героев. Я вытянула их из другой действительности, как дятел извлекает из ствола личинки. Это не так-то просто, как чудится некоторым, знающим, как быстро я пишу. Этому отдаешь все силы, потому что пласт окаменел со временем, более податливый слой отработали еще древние греки, и те, что рождались за века до меня. Но только этим я и живу.
— У тебя ничего не случилось?
Не оборачиваясь, ловлю руку сестры и заставляю ее сесть рядом с собой. В таких домах, как у них с Егором, не принято сидеть на крылечке, это считается моветоном, хотя даже дворяне себе позволяли.
Не сопротивляясь, Лера устраивается рядом со мной, вошкается, тепло дышит. Я глажу ее тонкую, загорелую руку.
— Ничего не случилось. Я просто устала слушать его.
— Ты его совсем не любишь, — огорченно замечает она. — Это по глазам видно.
— Неужели?
— Ты смотришь на него почти с отвращением. Сразу видно, что ты слегка стыдишься его.
— Ну, не знаю…
— Я не была на его спектаклях, Влас играет главные роли?
Я качаю головой, она в ответ кивает:
— Я так и думала. Тебе нужен лидер. Такой, как Никита Коршунов.
Это имя ей не следовало поминать всуе. Я передергиваюсь так, что Лера пугается, будто невзначай шарахнула меня током: