И спрашиваю, не жалея ее:

— Ты сможешь отказаться от целой кучи вещей ради одного ребенка? Стоит мне рожать его для тебя?

У нее начинают дрожать губы — маленький розовый цветок, который кажется едва родившимся:

— Мне уже осточертело все, как ты не понимаешь?! Ты же знаешь, я не так помешана на своей работе, как ты или Егор. Ему интересно заниматься бизнесом, а мне бы только с ума не сойти со скуки! Так от чего такого уж важного мне отказываться? От этих дурацких вечеринок? Какая в них радость-то? На пьяные морды смотреть? Глупости слушать? Или ты поездки имеешь в виду? Мы с Егором уже и так полмира объехали, и что? Ну, повидала я Париж. Обалденный город, согласна. Но думаешь, воспоминания о нем могут стать смыслом жизни?

— А вот такие премьеры? Вообще новые впечатления? Ты не озвереешь, сидя с дитем в четырех стенах?

В ее широко поставленных глазах искреннее недоумение:

— А почему я должна сидеть в четырех стенах? У меня машина есть. Дети, если ты не знала, отлично спят на ходу! Когда грудной ребенок здоров и сыт и чувствует тепло твоего тела, он не капризничает просто так, из вредности. Не умеет еще. Значит, вполне можно и своими делами заниматься с ним вместе.

— Но не писать!

Наверное, я произношу это слишком резко, самим тоном уничижая все другие занятия на свете. И сама понимаю, что защищаюсь, нападая, и это слишком очевидно. Я выдала себя. Обнажила свой страх, из которого и родились нелюбовь и нежелание. До этой минуты я доказывала всему миру, что не хочу детей просто потому, что не хочу. И это ненаказуемо! С этим невозможно поспорить: как можно переубедить человека, который против чего-то не по ряду причин или хотя бы какой-то одной, а просто душа этого не принимает? Насильно мил не будешь. Это относится к человеку любого возраста и пола.

Лера пытается спутать маски, принять на себя роль старшей сестры, и ее пальцы уже вкрадчиво заползают на мои, собираясь успокаивать, но я отбрасываю ее руку.

— Даже не думай изображать тут психоаналитика!

Я произношу это, как мне кажется, угрожающе, но тихо. И без того кто-нибудь мог заметить, как я отшвырнула свою сестру. Не только руку, это же очевидно…

И она теряется, до боли стискивает пальцы, чтобы, не дай бог, не коснуться меня снова, не разозлить по-настоящему, ведь тогда я легко могу отказаться от мысли преподнести ей в дар младенца. Сестра знает, что в этом зависит от меня целиком, не от донора же ей рожать, чтобы с Егором потом всю жизнь быть не на равных. Она слишком любит его, чтобы обречь на ежедневное узнавание в ребенке чужих черт, тесно, эротично сплетенных с Лериными. Другое дело, если они оба не будут иметь к этому младенцу прямого отношения.

Я замечаю в ее взгляде собачью готовность вытерпеть все мои сумасбродства, бешенство мое дурацкое. Неужели ей и впрямь так нужен этот гипотетический ребенок, что ради него она от себя отказаться рада, все позывы самолюбия задушить в зачатке? Она ведь вовсе не паинька, моя сестра, мы даже дрались с ней в детстве, хотя сейчас Лерка и выглядит такой субтильной, полувоздушной блондиночкой. Правда, дурочкой не кажется, может, потому, что в ее лице чувствуется какая-то усталость. От ожидания невозможного? От собственной беспомощности? От мыслей о том, что поддайся она капле каиновой крови, что есть в каждом из нас, предай мужа, и будет ей счастье? У нее любовь и материнство на разных чашах, и первая пока перевешивает. Надолго ли, если я не помогу им?

Но это не будет актом жертвенности с моей стороны, для себя ведь придумала эти омолаживающие роды. А побочный продукт можно и сестре сбагрить… Только так и надо к этому относиться, ведь если задуматься всерьез, можно увидеть в зеркале чудовище. Не настолько я окостенела в своем эгоизме, чтобы не понимать этого. Писатель как никак…

После спектакля мне об этом активно напоминают. Я даже не успеваю с облегчением перевести дух и признать, что премьера удалась, как молодые актеры начинают орать на сцене:

— Автора! Автора!

Сеанс группового спиритизма, черт возьми! Меня так и тянет оглянуться, поискать глазами дух Астрид Линдгрен, который не мог не откликнуться на такие призывные вопли. Режиссер Колков, маленький, но пышноволосый, с окостеневшим серым лицом, которое даже сейчас не окрасилось радостью, уже машет мне рукой, призывая показаться народу. И приходится выйти и пояснить залу, что вообще-то это не моя сказка, я только адаптировала ее для сцены, хотя собственные пьесы у меня тоже есть, и они идут и здесь, и в других театрах. И не только в Москве.

И ловлю себя на том, что будто оправдываюсь, доказываю свою значимость, а это всегда казалось мне таким глупым. Многие малоизвестные писатели при знакомстве со мной начинают скрупулезно перечислять свои успехи, называть имена личностей, с которыми так или иначе соприкоснулись: этот благословил первую публикацию, а такой-то рекомендацию в союз давал… И это производит такое жалкое впечатление…

Я обрываю свою бессмысленную тираду и в двух словах поздравляю актеров и режиссера, рядом с которым всегда чувствую себя Эллочкой Людоедкой, рост которой льстил мужчинам. Колков любит потереться возле меня, чтобы почувствовать себя высоким и крепким. Длинноногие актрисы лишают его этой уверенности напрочь. Однако только высокие женщины и волнуют Колкова по-настоящему, как всех маленьких мужчин. А со мной — так… на публике рядом постоять… И слава богу!

Какой-то мальчик из зрителей вдруг преподносит мне веточку простеньких белых хризантем, и я начинаю любить этого ребенка, хотя отдаю себе отчет, что он, скорее всего, засланный казачок. Почти все цветы, которые дарят после спектакля, куплены на средства театра, и с ними в зале — подсадки. Но мне хочется думать, что мой мальчик не из них, что он настоящий зритель, которому ужасно понравилась моя Рони! Ведь она такая классная девчонка. Я сама была такой когда-то.

Даже когда мы встретились с тобой, во мне еще много было этой отчаянной бесшабашности. И я носила косички с разноцветными резинками на кончиках, и короткую юбку в складочку, этакая нимфетка-переросток, но для тех, кто не знал наверняка, сколько мне лет, — настоящая. И меня забавляло, как у мужчин стекленели глаза, когда они замечали меня. Еще бы, сама порочная девственность во плоти! Я так и видела, улавливала особым чутьем, как они истекают похотью, пытаясь унять мучительное напряжение в штанах, которое вызывало во мне только презрение: животные, да и только! Но некоторым удавалось подобраться ко мне вплотную…

Я никогда не рассказывала тебе о них и не вспоминала сама, точно это была и не моя жизнь вовсе, а дешевый, скорее всего немецкий, порнофильм, который посмотрела когда-то. И он почему-то не забылся совсем, но вспоминать его противно.

В тебе не было этой примитивной мужской извращенности, тебе никогда не хотелось растлить ребенка. Долгое время мы вообще оставались только учителем и ученицей, потом стали чувствовать себя почти на равных, только один из нас любил рассказывать, а второй — слушать. Я вбирала твои слова, как пересохшая почва воду. В моих детстве и юности не было человека, который так говорил бы со мной, так охотно напитывал бы меня всем, что знает сам. Я выпила тебя. Я наполнилась тобой. И это сделало меня женщиной, которая наконец вызвала в тебе желание. Ты не хотел меня, пока я казалась тебе талантливой, но неотесанной девчонкой. Смог бы ты полюбить меня сегодняшнюю, вновь пересохшую от тоски? По тебе…

* * *

Я затащила Леру на положенный после премьеры фуршет. Ей всегда хотелось затесаться в артистическую среду, но, кроме меня, ее некому было ввести в этот круг.

— Это, конечно, не ваша великосветская вечеринка, — сразу предупреждаю я. — Но с актерами весело.

Правда, на этот раз, оказывается, не так уж и весело — все устали. Даже Влас с его неуемной энергией. На меня он демонстративно не обращает внимания, даже не поздоровался, зараза, когда я пришла. Но это лишь забавляет меня — разве можно обижаться на Малыгина с его шутовской мордахой? Он из шкуры вон лезет, кокетничая со случайными дамами вроде Леры, но не с ней, конечно, это было бы уж перебором.