— Ну что ж, и в поход пойдешь, коли велено! Да ты слушай, голова! и я ведь молоденек бывал, тоже чуть-чуть в некруты в ту пору не угодил… уж и что хлопот-то у нас в те поры с батюшкой вышло!

— То-то «чуть-чуть»! — в сердцах ворчала мать, — вот не сдали же, а тут как есть один сын, да и тот не в дом, а из дому вон бежит!

— А кто ж тебе не велел другого припасти! — сказал дедушко полушутливо, полудосадливо, — то-то вот, баба: замест того, чтоб потешить сыночка о празднике, а она еще пуще его в расстрой приводит! Ты пойми, глупая, что он у тебя в гостях здесь! Вот ужо вели коней в саночки запречь… погуляй покуда, Петруня, с робятками-то, погуляй, милой!

Иван, однако, не принимал никакого участия в разговоре. Он спокойно раздевался в это время и вместе с тем делал обычные распоряжения по дому. Но это равнодушие было только кажущееся, а в сущности он не менее жены печалился участью сына. Вообще, нашего крестьянина трудно чем-нибудь расшевелить, удивить или душевно растрогать. Ежеминутно имея прямое отношение лишь к самой незамысловатой и неизукрашенной действительности, ежеминутно встречая лицом к лицу свою насущную жизнь, которая часто представляет для него одну бесконечную невзгоду и во всяком случае многого никогда ему не дает, он привыкает смело смотреть в глаза этой суровой мачехе, которая по временам еще осмеливается заговаривать льстивыми голосами и называть себя родной матерью. Поэтому всякая потеря, всякая неудача, всякое безвременье составляют для крестьянина такой простой факт, перед которым нечего и задумываться, а только следует терпеливо и бодро снести. Даже смерть наиболее любимого и почитаемого лица не подавляет его и не производит особенного переполоха в душе; мало того: я не один раз видал на своем веку умирающих крестьян, и всегда (кроме, впрочем очень молодых парней, которым труднее было расставаться с жизнью) замечал в них какое-то твердое и вместе с тем почти младенческое спокойствие, которое многие, конечно, не затруднились бы назвать геройством, если бы оно не выражалось столь просто и неизысканно. Все страдания, все душевные тревоги крестьянин привык сосредоточивать в самом себе, и если из этого правила имеются исключения, то они составляют предмет хотя добродушных, но всегда общих насмешек. Таких людей называют нюнями, бабами, стрекозами, и никогда рассудливый мужик не станет говорить с ними об деле. Правда, дрогнет иногда у крестьянина голос, если обстоятельства уж слишком круто повернут его, изменится и как будто перекосится на миг лицо, насупятся брови — и только; но жалоба, суетливость и бесплодное аханье никогда не найдут места в его груди. Повторяю: невзгода представляется для крестьянина столь обычным фактом, что он не только не обороняется от него, но даже и не готовится к принятию удара, ибо и без того всегда к нему готов. Всю чувствительность, все жалобы он, кажется, предоставил в удел бабам, которые и в крестьянском быту, как и везде, по самой природе, более склонны представлять себе жизнь в розовом цвете и потому не так легко примиряются с ее неудачами.

— Рекрут, что ли, у вас? — спросил я Ивана.

— Рекрут, сударь, сыном мне-ка приходится.

— А велика ли у вас семья?

— Семья, нечего бога гневить, большая; четверо нас братовей, сударь, да детки в закон еще не вышли… вот Петрунька один и вышел.

— Тяжело, чай, расставаться-то?

Иван с изумлением взглянул на меня, и я, не без внутренней досады, должен был сознаться, что сделанный мною вопрос совершенно праздный и ни к чему не ведущий.

— Божья власть, сударь! — отвечал он и, обращаясь к старику, прибавил: — Обедать, что ли, сбирать, батюшка?

— Вели сбирать, Иванушко, пора! чай, и свет скоро будет!.. Да за конями-то пошли, что ли?

— Давно Васютку услал, приведут сейчас.

Петруня между тем незаметно скрылся за дверь. Несмотря на то, что изба была довольно просторная, воздух в ней, от множества собравшегося народа, был до того сперт, что непривычному трудно было дышать в нем. Кроме сыновей старого дедушки с их женами, тут находилось еще целое поколение подростков и малолетков, которые немилосердно возились и болтали, походя пичкая себя хлебом и сдобными лепешками.

— Кто-то вот нас кормить на старости лет будет? — промолвила между тем хозяйка Ивана, по-прежнему стоя в углу и пригорюнившись.

— Чай, братовья тоже есть, семья не маленькая! — отвечал дедушко, с трудом скрывая досаду.

— Да, дожидайся, пока они накормят… чай, по тех пор их и видели, поколь ты жив.

— Не дело, Марья, говоришь! — заметил второй брат Ивана.

— Ее не переслушаешь! — отозвался третий брат.

Окончания разговора я не дослушал, потому что не мог долее выносить этого спертого, насыщенного парами разных похлебок воздуха, и вышел в сенцы. Там было совершенно темно. Глухо доносились до меня и голоса ямщиков, суетившихся около повозки, и дребезжащее позвякивание колокольцев, накрепко привязанных к дуге, и еще какие-то смутные звуки, которые непременно услышишь на каждом крестьянском дворе, где хозяин живет мало-мальски запасливо.

— Как же быть-то? — сказал неподалеку от меня милый и чрезвычайно мягкий женский голос.

— Как быть! — повторил, по-видимому, совершенно бессознательно другой голос, который я скоро признал за голос Петруни.

— Скоро, чай, и сряжаться станете? — снова начал женский голос после непродолжительного молчания.

Петруня не промолвил ни слова и только вздохнул.

— Портяночки-то у тебя теплые есть ли? — вновь заговорил женский голос.

— Есть.

— Ах, не близкая, чай, дорога!

Снова наступило молчание, в продолжение которого я слышал только учащенные вздохи разговаривающих.

— Уж и как тяжко-то мне, Петруня, кабы ты только знал! — сказал женский голос.

— Чего тяжко! чай, замуж выдешь! — молвил Петруня дрожащим голосом.

— А что станешь делать… и выду!

— То-то… чай, за старого… за вдовца детного…

— За старого-то лучше бы… по крайности, хоть любить бы не стала, Петруня!

— А молодого небось полюбила бы!.. То-то вот вы: потоль у вас и мил, поколь в глазах! — сказал Петруня, которого загодя мучила ревность.