— А без брака нам делать нечего? — спросил он.

Он оскалил зубы в болезненной гримасе. Мириам прикусила палец.

— Нет, — ответила она глухо, как удар колокола. — Думаю, что нет.

Значит, все между ними кончено. Не может она его принять, освободить от ответственности за самого себя. Может только пожертвовать собой ради него… с радостью жертвовать собой каждый день. А он не этого хочет. Он хочет, чтобы она взяла его в руки и сказала радостно и властно: «Довольно тебе метаться, воевать со смертью. Ты мой супруг». Нет у нее на это сил. В какой ипостаси он ей нужен — супруга? или, может, Христа?

Пол чувствовал, что, покидая Мириам, отнимает у нее жизнь. Но знал, что, оставшись с Мириам, подавив в себе «я», доведенное до отчаяния, он отрекся бы от собственной жизни. И он вовсе не надеялся, отрекшись от собственной жизни, дать жизнь Мириам.

Она сидела притихшая. Пол закурил. Дым сигареты поднимался, покачиваясь. Пол думал о матери и забыл о Мириам. Вдруг она посмотрела на него. И в душе поднялась горечь. Значит, ее жертва напрасна. Вот он сидит, отчужденный, и ему нет до нее дела. Она вдруг опять увидела в нем и недостаток веры, и мятущуюся неустойчивость. Он погубит себя, точно балованное дитя. Что ж, значит, так тому и быть!

— Мне, пожалуй, пора, — мягко сказала она.

По ее тону он понял, она его презирает. Он спокойно поднялся, сказал:

— Я выйду с тобой.

Она стояла перед зеркалом, закалывая шляпу. Как горько, как невыразимо горько, что он отверг ее жертву! Предстоящая жизнь казалась пустой, лишенной тепла и света. Мириам наклонилась к цветам — фрезии такие нежные, весенние, и гордо красуются на столе алые анемоны. Как это на него похоже — поставить у себя эти цветы.

Пол двигался по комнате с присущей ему своеобразной уверенностью, быстрый, безжалостный, спокойный. Нет, его не удержать. Он с ловкостью хорька вывернулся у нее из рук. Но ведь без него она будет влачить жалкое существованье. Погруженная в свои мысли, она коснулась цветов.

— Возьми их! — сказал Пол; вынул цветы из кувшина и как есть — с них капала вода — быстро понес в кухню. Мириам подождала его, взяла цветы, и они вместе вышли, он что-то говорил, она же ничего не видела и не слышала.

В душе она с ним прощалась. Глубоко несчастная, она, сидя в трамвае, прислонилась к нему. Он не отозвался.

Куда он пойдет? Чем кончит? Невыносимо это ощущение пустоты там, где должен бы быть он. Какой же он дурной, расточительный, вечно в разладе с самим собой. Ну куда он теперь пойдет? И не все ли ему равно, что ее он погубил? В нем нет веры, он дорожит лишь минутным увлечением и не знает ничего иного, ничего более глубокого. Что ж, она подождет, посмотрит, как у него все обернется. А когда он будет сыт по горло своей свободой, он сдастся, придет к ней.

Он проводил Мириам до дверей ее кузины и на прощанье пожал ей руку. Повернулся уходить и почувствовал — вот и выпустил из рук последнее, за что можно было ухватиться. Он сел в трамвай, и город, ровный поток огней потянулся прочь от железнодорожных путей. А дальше, за городом, тлели угольками поселки… а за ними море… ночь… дальше и дальше! И нет ему места во всей этой шири! Где ни окажись, всюду он один. У его груди, у самых губ начинается пустыня без конца и края, она позади него, повсюду. По улицам спешат люди, но он все равно останется в пустоте. То лишь малые призраки, можно услышать их шаги, их голоса, но в каждом все та же ночь, все то же молчание. Пол сошел с трамвая. За городом стояла мертвая тишина. Высоко в небе горели крохотные звезды, расплывались вдали в вышедших из берегов водах Трента — опрокинутая небесная твердь. Повсюду огромность и ужас необъятной ночи, лишь на короткий миг днем она пробудится, дрогнет, но непременно вернется снова и наконец воцарится навек, поглотит все в своем молчании, в своем живом мраке. Времени нет, есть только Пространство. Кто скажет, что его мать жила, а теперь не живет? Просто она была в одном месте, а теперь в другом, вот и все. И где бы она ни была, его душа ее не покинет. Сейчас она ушла в ночь, но и там он с нею. Они вместе. И однако, вот оно, его тело, его грудь, они опираются о живую изгородь, и его руки — на деревянной перекладине. Это ведь уже что-то. Где же он — крохотная, поднявшаяся на ноги частица плоти, меньше колоска пшеницы, затерянного в полях? Невыносимо. Со всех сторон на него — крохотную искорку — наступает огромное темное молчание, стремится погасить, но напрасно, его не угасишь. Ночь, в которую кануло все, простерлась по ту сторону солнца и звезд. Звезды и солнце, несколько ярких крупиц, в ужасе кружат и держатся друг за друга там, во тьме, что объемлет их, крохотные, пугливые. Так и он сам, бесконечно малая величина, по сути своей ничто и, однако, что-то.

— Мама! — прошептал он. — Мама!

Среди всего этого она одна поддерживала его, такого, какой он есть. И она ушла, слилась со всем этим. Если б только она его коснулась, если б идти с ней рядом.

Но нет, он не сдастся. Круто повернувшись, он зашагал к золотому свечению города. Кулаки сжаты, губы стиснуты. Во тьму, вслед за матерью, он не пойдет. И вот он стремительно шагает к городу, откуда доносится слабый гул, где встает зарево огней.