— Не забыла. Все помню, — говорит Анна Михайловна, чувствуя, как у нее сохнет во рту и громко колотится сердце.

Она идет в житницу.

Запахи хомутины, дегтя и духовитого льняного масла встречают ее на пороге. В житнице просторно, темно. Привыкнув к темноте, Анна Михайловна различает корчаги и кадки, доверху наполненные льняным семенем. У стены прислонен скат колес с новыми белыми спицами и темными, крашеными втулками. С переклада свисает сбруя, и когда, проходя мимо, Анна Михайловна ненароком задевает ее головой, сбруя слабо звенит медными бляхами и бубенцами. Сусеки почти в человеческий рост, как в общественной магазее. Два сусека засыпаны мякиной, у третьего толпятся понятые.

— Мешков пять… может, поболе, — определяет Блинов, забравшись на кадку. Перегибаясь через стенку сусека, он запускает руку в зерно. — На донышке… Вот те и твердозаданец!

Молча выходят все из житницы. Николай Семенов, щурясь от дыма цигарки, в упор смотрит на Исаева.

— Не валяй дурака. Где остальной хлеб? — спрашивает он.

Исаев распахивает пиджак, медленно достает красный, горошком, платок и аккуратно, на все пуговицы, застегивается. Он спокоен и даже как будто весел.

— А ты мне его сеял, хлеб-то? — усмехается он, вытирая бороду. Отнимает у сконфуженного Кости ключи, со скрипом и звоном запирает житницу.

— Ну, так я покажу тебе, где хлеб на сегодняшний день, — тихо говорит Семенов. — Товарищи понятые, давайте лопаты!

И вот они в ямщицком огороде раскидали поленницу дров и копают землю, перемешанную с гнилушками, берестой. Сбегается народ. Исаиха, простоволосая, в полушубке и босиком, как выскочила из избы, так беспрестанно и носится по огороду как полоумная, зовет кого-то на помощь: «Ка-раул!.. Караул!..» Сам Исаев свалился на гряду и молчит. Борода у него в земле, весь он почернел, скрючился и стал маленьким и горбатым.

Накрапывает дождь, темнеет, но никто не расходится. Петр Елисеев подошел с улицы к огороду, облокотился на жерди и растерянно царапает себе щеку. Вдруг он сердито кричит Семенову:

— Вторую поленницу разноси… Там!

С сухим треском валятся березовые дрова.

Выпрямившись, Елисеев с маху перекидывает тело через тын и, подбежав, вырывает заступ у Анны Михайловны.

— Ковыряешься… Разве так копают?

Комья сырой, жирной земли, щепки градом летят во все стороны. Заступ, звеня, ударяется обо что-то. Елисеев, натужившись, отворачивает доску, другую… И вместе с трухой и землей к ногам Анны Михайловны летят набухшие, хвостатые зерна ржи.

Ахает и кричит народ. Анна Михайловна бросается к яме, заглядывает в нее, как в могилу.

От ямы валит пар. Остро и сладко пахнет солодом. Лапти скользят, земля осыпается, и Анна Михайловна, оборвавшись, проваливается по колено в красноватую прелую рожь.

Выбравшись из ямы и не помня себя, она кидается на Исаева и плюет ему в злые, застывшие глаза.

— Пес! — кричит она со слезами. — Что ты с хлебушком, анафема, наделал?

Смеркается, когда понятые и народ идут на гумно Савелия Гущина.

Промокший и оживленный Николай Семенов, размахивая длинными руками и крупно шагая так, что Анна Михайловна впритруску еле поспевает за ним, тихо и доверительно говорит Елисееву:

— Видишь, до чего дошло дело, Петя? Сегодня они хлеб прячут, завтра сельсовет подожгут, как в восемнадцатом году… Война!..

— Гм-м… — с сомнением хмыкает Елисеев, дергая плечом. — Воевать у них не хватит силенки.

— Как сказать… Ты не смотри, что они старенькие да слабенькие. Притворяются, сволочи. Рассказывали мне, как Исаев намедни хвастал народу: «Мы, говорит, не одни, за нас тоже кое-кто постоит. Разуйте, говорит, дурачье, бельма, читайте газеты — не видите разве, какая у товарищей в партии заваруха началась». Чуешь, куда дует ветер? — Трогая Петра за рукав, Семенов заканчивает этот тревожный и непонятный Анне Михайловне разговор все той же своей постоянной мыслью: — Нет, колхоз нам нужен до зарезу.

— Что же ты… этим колхозом… думаешь, голову богачам проломить?

— Обязательно. И хлеб будет… себе и государству хлеб.

— Да ведь он не в колхозе, на земле родится. По мне многополье… машины, вот это подходяще.

— Межи сроем, для всего будет простор.

— И при межах простору хватит… ежели хозяйствовать с толком.

— Добро жалеешь?

Елисеев не отвечает, он оглядывается по сторонам, отстает, и Анна Михайловна примечает, как, пропустив народ, Петр поворачивает обратно к дому.

Понятые не проходят и половины гумна Савелия Гущина, как из-за сараев, бултыхая по лужам и ямам, вылетает подвода. Знакомая телега, обитая железом и крашенная охрой, нагружена мешками. На мешках сидит Катерина, племянница Гущина, черная, глазастая, как сыч, и, по обыкновению, молчаливая. Савелий, без шапки, в брезентовом дождевике внакидку, бежит сбоку телеги, нахлестывая кобылу вожжами.

— Сам везу, сам… четыре пуда лишку навалил… Знай наших! — верещит он, завидев народ.

Суетливо перебрасывает на ходу вожжи на воз Катерине, ласково и весело приказывая:

— Дуй к ссыпному напрямик, невеста моя!

Катерина хватает отсыревшие, тяжелые вожжи в одну руку, останавливает лошадь, поднимается на возу во весь свой высокий рост и, размахнувшись, бросает веревочный ком прямо в белобрысую вертлявую голову Савелия.

— Невеста, да не тебе… Отвяжись, косой черт! — кричит она таким сильным грудным голосом, какого никто и не слыхал у нее прежде.

— Вот здорово! — восхищенно бормочет подле Анны Михайловны Костя Шаров. — В самую маковку залепила.

Потирая голову, Савелий хохочет, оглядывается на мужиков и баб, словно приглашает их посмеяться над этой веселой историей. Но все точно воды в рот набрали, да и у самого Савелия смеха не получается.

— Ладно, старуха, не ворчи… вместе поедем, — взвизгивает наконец он, легко вскакивая на воз. — Вижу — ночи боишься… Ну сиди, сиди… я править буду.

— Никакой я ночи не боюсь! И тебя не боюсь… Не поеду! — еще громче кричит Катерина, прыгая с телеги. — При всем народе скажу… Мочи нет… надоело… Пристает, кобель старый.

Сорвав полушалок, она закрывает им лицо и с плачем бежит в переулок.

II

А утром спозаранку всем стало известно, что Катерина перебралась жить к бабке Фекле. Говорили, будто Катерина и не племянница вовсе Гущину, что уламывал он девку полюбовницей быть, да не вышло.

Бросив дела, Савелий бегал по избам и жаловался, оправдываясь:

— Сироту призрел. За сродственницу считал… от жалости и доброты сердца. А она оплеухой меня отблагодарила… и такой поклеп возводит, хоть вешайся от стыда… Да разве я позволю себе от живой жены? Да у меня своя дочь скоро заневестится… Да что я, бык али жеребец какой, прости господи!

В косых мутных глазах его стыли слезы. Он, стесняясь, отворачивался, сморкался в полу дождевика и, поуспокоившись, объяснял:

— Думал, замуж пожелает — отцом за княжий стол сяду. Приданое справлю не хуже людей… Я ей на книжку капитал положил. Чем недовольна?.. Ай, Катерина! Ай, молчальница! Пакость какую выдумала… Ф-фу!.. — шумно вздыхал Савелий, крутя белобрысой головой.

И, как-то сразу повеселев, хлопал в ладоши.

— Прощаю! Все прощаю… Телку зараз отведу и хлеба дам. Живи, поминай добром Савелия Гущина!

И верно, в тот же день, не мешкая, Савелий привел на двор бабки Феклы нетелю, дымчатую, швицкой породы, свалил в сенях шесть мешков муки и положил на стол перед Катериной сберегательную книжку. И было в той книжке ни мало ни много — ровнехонько полторы тысячи рублей. Сказывали, будто просил Савелий Катерину простить, коли в чем ненароком обидел, но Катерина не простила. Зато бабка Фекла, смекалистая и расторопная, несмотря на свои восемьдесят лет, старуха, жившая только грибами да ягодами, воспользовалась случившимся и выговорила еще воз картошки, три воза сена для телки и омет соломы на подстилку, а также дров. Гущин ни в чем не отказал.

И разно стал толковать народ. Одни утверждали, что такой жулябии, как Гущин, на белом свете поискать, заметает следы, косыга двужильная: поди-ко теперь подкопайся под него, чисто обстряпал дельце, и протокол, который составил Николай Семенов, ему не страшен. Другие говорили, что Катерине благодарить Савелия Федоровича надо, а не хаять и напраслину городить. Кто-то позарится на цыганку, не девка, а ступа березовая. И еще неизвестно, кто с кем заигрывал, у народа тоже глаза есть. А что Савелий Федорович за племянницу ее почитал, в том его доброе сердце сказалось, и уплатил он за работу дай бог каждому.