«Даром досталась телка, чего ей жалеть, — думала Анна Михайловна, оправдывая себя. — Походила бы с мое за коровой, небось запела бы… почище меня заругалась». Нет, не одному Петру Елисееву трудно расстаться с Буяном. А надо, зажав сердце в кулак, надо расставаться.

— И до чего некоторые женщины за коровий хвост держатся, прямо смех, — зубоскалил на скотном дворе Костя Шаров, сидя на опрокинутой корзине и покуривая. — Дальше коровьего хвоста они ничего не видят.

— Ты больно много видишь, глазастый, — обиделась Анна Михайловна.

— Да вот вижу — отец мой не зря погиб. Он и повешенный свое дело сделал… Про гранату слыхала? Молодую жизнь оставил мне в наследство батька.

— Хороша жизнь, — жрать нечего.

— Ага! — белозубо, весело хохотал Костя, притопывая валенками. — Определенно, мамаша, на коровьем хвосте сидишь.

— А ты на плетюхе. Помолчи уж, коли ничего не понимаешь в женском деле, — сердито вмешалась Катерина, неожиданно вставая на сторону Анны Михайловны. — Ну-ка, расселся… продавишь мне плетюху, не в чем будет носить сено.

Костя уселся плотнее, так, что затрещали прутья.

— Велика беда! Новую сплету.

— Языком.

Катерина вырвала из-под него корзину, Костя съехал на солому и, поднимаясь, отряхивая серый, перешитый из шинели ватный пиджак, сконфуженно проворчал:

— Повадочки у вас… коровьи.

— Что поделаешь: с кем поведешься, у того и наберешься, — отрезала безулыбчиво Катерина.

Она пошла в водогрейку, и Костя, насупившись, проводил ее долгим взглядом, потом заломил набекрень свою красноармейскую, с зеленым верхом фуражку, убежал со двора, но скоро опять вернулся.

Анне Михайловне приметилось — Костя отрастил себе чуб, купил гармонь, старался на колхозной работе и, по всему видать, думал обзаводиться семьей.

И, глядя на него, широкоплечего, веселого, Анна Михайловна невольно обращалась мыслями к своим ребятам. Поднимет ли она сыновей? Будут ли они вот такими парнями, здоровыми да веселыми, на утеху матери, выпоит ли, выкормит ли она ребят?.. И корова опять не выходила у нее из головы.

Однажды, управляясь по дому, Анна Михайловна, забывшись, пошла в сарай за сеном, туго, с верхом, набила плетюху, принесла ее. И только когда толкнула привычно ногой калитку во двор, вспомнила, что коровы нет.

На дворе было пусто и холодно. С повети свисал растрепанный, весь в инее, сноп соломы. В загородке, в углу, на каменно-замороженной навозной куче сидел, нахохлясь, петух. В ясли надуло снегу, он белел, как пролитое молоко.

Плетюха вывалилась из рук Анны Михайловны. Впервые поняла она, не сердцем, а разумом, просто и больно, что Красотки нет и не будет. Стоять двору пустым, пока не развалится. Плачь не плачь, а так надо. Кому надо? Зачем надо? Она не могла сказать и боялась об этом думать, потому что тогда в голову лезло нехорошее о колхозе, страшное и обидное, а колхоз ей все-таки был по душе.

«Что же делать, господи?..»

Она опустилась на порожек, зажала лицо ладонями.

Так просидела она долго, покачиваясь в молчании, потом, вздохнув и посуровев лицом, поднялась, намешала в корыте курам мякины и отнесла сено обратно в сарай. Порожнюю плетюху оставила там же.

Возвращаясь с гумна, Анна Михайловна почувствовала, что продрогла, и зашла на минуту погреться на колхозный скотный двор.

Здесь крепко пахло теплым навозом, свежей соломой и неуловимым медовым настоем высохших трав. Коровы домовито лежали на чистой подстилке, рядком в каждом стойле и, отдуваясь, жевали жвачку.

Анна Михайловна разыскала Красотку и поманила ее. Корова долго не вставала. Анна Михайловна, прислонясь к загородке, шепотом позвала:

— Красотка!.. Красотка!..

Корова нехотя поднялась и, мерцая в полутьме блестящими понятливыми глазами, знакомо кивая круто загнутыми, как ухват, рогами, точно здороваясь, подошла и, как всегда, ткнула курчавую влажную морду в протянутые ладони и принялась лизать их. Анна Михайловна отняла одну руку, погладила холодные жесткие курчавинки меж рогов. Подошла Авдотьина корова и тоже потянулась через жерди. Анна Михайловна погладила и ее.

Потом заглянула в ясли, горстями выгребла из них труху. Отыскала запасенную доярками на ночь гороховину, перемешанную с яровицей, наложила стогом в ясли. Коровы сыто порылись, но есть не стали, опять легли, и Анна Михайловна пошла домой.

X

В среду, пятого марта, вечером прибежала к Анне Михайловне в избу запыхавшаяся Ольга Елисеева и с порога, не здороваясь, выпалила:

— Коров отдают… обратно. Ай не знаешь, сидишь?

Анна Михайловна чистила вареную картошку на ужин. Решето свалилось у нее с колен, и картофель рассыпался по полу.

— Полно молоть не дело, — сказала она жалобно и строго. — Опять бабы скандал заводят?

— Какой там скандал! Сам Сталин в газете прописал. И приказ районный отменил. Москва отменила!

— Ой, врешь, Ольга? По глазам вижу — врешь!..

— Вот те крест, правда! — Ольга радостно перекрестилась, торопливо перевязывая платок. — Слава богу, дожили до праздничка, светлого Христова воскресенья! Мой-то молчун вчера знал, а не сказал, припрятал газетку… А Семенов возьми да прочитай всем на улице. Что было!

— Опять врешь, Семенов третьеводни в область уехал.

— Да вернулся он, безверная! Пойдем скорей, все бабы побежали в правление.

Нагнулась Анна Михайловна, стала подбирать картофель в решето. Картошины были мокрые, скользкие и не давались в руки. Торопливо ловя их, чувствуя, как кровь стучит в висках, она сказала:

— Не пойду…

Ольга выскочила из избы. Слышно было, как в сенях она налетела впопыхах на ларь, со звоном опрокинула пустое ведро, хлопнула дверью.

Присев к столу, Анна Михайловна очистила две картошины, а третью не могла. Вскочила, сдернула шубу с гвоздя, задула лампу. Кинула шубу на плечи и выбежала на улицу.

Тяжко колотилось сердце, подкашивались ноги.

«Свыклась… отболело, а тут сызнова муки… ежели обманывает Ольга, — тоскливо подумалось ей. — И как могли узнать в Москве про наш колхоз?.. Разве Коля туда ездил…»

Она провалилась в сугроб, упала. Шуба соскользнула, снег ожег руки, лицо, голую шею. «И куда я бегу, ровно на пожар? — подосадовала Анна Михайловна, отыскивая у шубы рукава. — Вот и платка не взяла… простыну… Хоть бы отыскать ребят, послать за платком». Но было темно, сыновей не видно, и так мучительно хотелось знать правду, так нарастали впереди крики, смех и плач, и вот замельтешили у крыльца правления желтые бродячие огни, виден Семенов с газетой в руках и сгрудившиеся около него бабы с фонарями — и Анне Михайловне стало совсем неважно: простынет она или не простынет.

— Спаситель ты наш… батюшка… родимый товарищ Сталин… Ой, Москва милая, власть ты наша родная… самая главная, самая правильная! — голосила, сморкаясь, Дарья Семенова. — Услышала бабьи слезы… прищемила нашим чертовым районным правителям хвост. Дай тебе, бог, здоровья!

— Читай… еще читай! — требовала, смеясь, Авдотья Куприяниха. — Про коров читай… про колхозы.

— Да ведь читано… который раз, — сипло отвечал Николай, складывая газету. — Помитинговали на сегодняшний день — и хватит. Завтра приходите.

Расталкивая баб, ошалело выскочила наперед Строчиха. Фонарь багряно плясал и бился у нее о полы шубы.

— Сию минуточку подавай мне корову! — завизжала она, размахивая фонарем. — И из колхоза выписывай… Часу в нем, окаянном, не желаю быть!

Бабы подхватили ее визг:

— Пра-а… коров давай… выписывай! Распускают колхозы!

— Как так распускают? — вырвалось у Анны Михайловны.

— А очень просто, — весело откликнулся, появляясь у крыльца, Савелий Федорович. Он поднял над головой «летучую мышь», снежинки закружились в полосе света, как белые ночные бабочки. Гущин вытащил из кармана лист бумаги, потряс им. — Эй, вострохвостки, сейчас чиркать начну! Выписывайтесь… кто желающие?

— Все желающие!

Бабы, толкаясь, хлынули к Гущину. Но Семенов ударил Гущина по руке, фонарь упал в снег, погас, и тотчас пропали снежинки-бабочки.