Холод тоски леденит мое сердце, лишая покоя.
Осколки разбитой любви рвут усталую душу на части.
Горечи ветры суровые дуют, и плачут, и воют.
Образы прошлого будят печаль об утраченном счастье.
Пусть я разбит, и раздавлен, и шрамы меня покрывают,
Пусть я ослеп, и глазницы засыпал песок,
Пусть меня голод и боль беспрерывно терзают —
Хуже всего, что я брошен и одинок.
Благословенно лицо твое — бедного сердца отрада.
Благословен и твой голос, чей отзвук я слышу порой.
Смерти я не страшусь, хотя знаю — она уже рядом.
Я лишь страшусь бесконечной разлуки с тобой.

— Так вот, — деловито добавил он, — подпиши «Луиза М. Олкотт»{85} и отошли в журнал «Мы вместе».

— Начальник, вы что, и вправду думаете, что это и есть «коммерческий материал»?

— А? Ничего, позднее этот стишок хоть чего-нибудь да будет стоить; положи его в архив, поможет моему литературному душеприказчику оплатить счет за похороны. Такова уж судьба всех истинных творцов — их лучшие работы входят в цену, когда автор не может уже этим воспользоваться. Литературная жизнь… Дрек! В ней главное — гладить всех по шерстке.

— Бедняжка Джубал! Никто его не гладит, вот ему и приходится переходить на самообслуживание.

— Все сарказмики. А чтобы работать, так на это вас нет.

— Это не сарказм, начальник. Лишь носящий туфлю знает, где она жмет.

— Тысяча извинений. Ладно, вот тебе коммерческий материал. Название: «Посошок на дорожку».

Топор прервет ваши мученья,
Петля подарит вам забвенье,
Но только с ядом вы уснете, как в люльке
матери родной.
На время сон даст утешенье,
Свинец развеет заблужденья,
Но только на углу в аптеке вы купите себе
покой.
Когда нет сил терпеть мученья,
Подарит церковь утешенье,
Но только яд легко и нежно вам путь укажет
в мир иной.
Хор:
Смерть может жечь, терзая плоть, как жало,
Смерть может быть мгновенной и без мук,
Но только смерть как сон — на дне бокала,
Который вам протягивает друг.

— Джубал, — забеспокоилась Энн, — у тебя что, несварение желудка?

— Перманентно.

— Это что, тоже для архива?

— Че-го? Это для «Нью-Йоркера».

— Они вышвырнут эти вирши.

— Они их купят. Патология как раз по их части; купят как миленькие.

— Да и размер хромает.

— Само собой! Надо же оставить редактору хоть что-нибудь, чтобы не скучал. А так он пописает на твою писанину, принюхается, почует родной запах и купит. Милая моя, я начал отлынивать от честной работы еще тогда, когда тебя и в проекте не было, так что не учи ученого. А может, ты хочешь, чтобы я понянькался с Эбби, пока ты перепечатываешь? Слушай, да тебе же пора кормить! Это ж не ты была «к ноге», это Доркас «к ноге».

— Ничего твоей Эбби не сделается, подождет немного. А Доркас лежит. Утреннее недомогание.

— Не пори чепуху, я могу заметить беременность на две недели раньше, чем сама беременная особа, — и ты это знаешь.

— Слушай, Джубал, отвяжись от Доркас. Она боится, что не подзалетела, и все не оставляет надежду. Да ты хоть что-нибудь понимаешь в женщинах?

— М-м-м… да, пожалуй, и нет. Ладно, не буду ее трогать. А почему ты не прихватила нашего ангелочка с собой? Здесь бы и покормила.

— И хорошо, что не прихватила, а то вдруг она поняла бы, что ты тут несешь.

— Так ты что же, хочешь сказать, что я развращаю младенцев?

— Она слишком юна, чтобы углядеть под твоей грубой оболочкой нежную, тонко чувствующую душу. Когда я прихожу сюда с Абигейл, ты тут же начинаешь с ней нянькаться, а работа стоит.

— Нужно же мне чем-то заполнить свои пустые, мучительно долгие часы. Или ты можешь предложить что-нибудь получше?

— Джубал, я очень рада, что ты без ума от моей дочери, да мне и самой она нравится. Но ведь на что ты тратишь все свое время? Или играешь с Эбби, или хандришь.

— А что, мы скоро сядем на пособие?

— Да не в этом же дело. Когда ты не печешь свои рассказики, у тебя развивается духовный запор. Дошло до того, что все мы, Доркас, Ларри и я, сидим и грызем ногти; когда ты орешь: «К ноге!», мы чуть не пляшем от радости. И каждый раз тревога оказывается ложной.

— Если есть чем платить по счетам, чего же вам еще беспокоиться?

— А о чем беспокоишься ты, начальник?

Джубал задумался. Сказать ей или не стоит? Если у него и были сомнения, кто отец маленькой Эбби, то лишь пока девчонка оставалась безымянной. Энн колебалась между именами «Абигейл» и «Зенобия», а затем взгромоздила на невинное дитя и то и другое враз. Она никогда не обсуждала значение этих имен{86} — думает, наверное, что он не знает…

— Да можешь и не отвечать, — продолжала Энн. — И Доркас, и Ларри, и я, все мы знаем, что уж Майк-то как-нибудь за себя постоит. Но ты такой все время вздернутый…

— Вздернутый? Я?

— …что Ларри поставил у себя этот ящик, и мы теперь смотрим все выпуски новостей, очередь установили. Не потому, что нас что-то там беспокоит, разве что ты сам. Но когда Майк попадает в новости — а он, конечно же, попадает, — мы узнаем это задолго до того, как тебе присылают твои дурацкие вырезки. Бросил бы ты их читать.

— Откуда вы знаете про вырезки? Я же так старался, чтобы все было шито-крыто.

— Начальник, — устало вздохнула Энн, — ведь должен же кто-то избавляться от мусора. Или ты думаешь, Ларри неграмотный?

— Ясно. Как Дюк ушел, так этот проклятый мусоропровод сразу разладился. Кой черт, да тут все разладилось!

— Скажи только Майку, и Дюк тут же прибежит.

— Ты же знаешь, что я не могу. — Слова Энн вызвали у Джубала очень, очень неприятные подозрения. — Энн! А тебя-то что здесь держит? Это что, Майк тебе сказал?

— Я здесь потому, что я этого хочу, — без запинки отрапортовала Энн.

— М-м-м… я не уверен, что это такой уж вразумительный ответ.

— Джубал, мне иногда очень хочется отшлепать тебя, как маленького ребенка. Могу я договорить?

— Трибуна в вашем распоряжении.

Да и остальные, остался бы хоть кто-нибудь из них здесь, если бы не… Мириам вышла за Вонючку и уехала с ним в Бейрут — сделала бы она такое без Майкова одобрения? Имя «Фатима Мишель» — это дань уважения новой вере плюс желание Вонючки сделать другу приятное — или код, столь же прозрачный, как и двуствольное имя маленькой Эбби? А что же тогда Вонючка? Даже не догадывается о своих рогах или носит их с благоговейной гордостью, как когда-то Иосиф? Э-э-э… логично считать, что Вонючка знал о своей гурии все, вплоть до малейших подробностей, водяное братство не допускало столь серьезного упущения. Если только оно серьезно, в чем Джубал сомневался, и как врач, и как агностик. Но для них самих это должно быть…

— Ты не слушаешь?

— Извини. Задумался.