— А он ругается? — спросил Равинель. И тут же пожалел о своих словах, поняв, что девочка за свои двенадцать лет достаточно натерпелась.

— В котором часу вы встаете? Она нахмурилась, подергала себя за косы. Наверное, соображала, как ответить.

— Вы встаете еще затемно?

— Да.

— И сразу же отводите козу на луг?

— Да.

— А вы-то сами разве не гуляете по лугу?

— Нет.

— Почему? Она обтерла губы ладошкой и, отвернувшись, пробормотала что-то невнятное.

— А?

— Боюсь.

В двенадцать лет его тоже пугала дорога в школу. Утренняя мгла, моросящий дождик, узкие грязные улицы, ведущие к монастырю, бесконечные мусорные ящики… Ему всегда казалось, что следом за ним кто-то идет… А что, если бы ему пришлось отводить в поле козу? Он смотрел на сморщенное личико девочки, источенное сомнением и страхом. И вдруг увидел маленького Равинеля, того незнакомца, о котором он никогда и никому не рассказывал и о котором не любил думать, но который все же постоянно сопровождал его, словно молчаливый свидетель. А если бы тот вдруг увидел, как что-то плавает в воде?..

— На лугу никого не было?

— Нет… Кажется, нет.

— А в прачечной… Вы никого не видели?

— Нет.

Он отыскал в кармане десятифранковую монету, сунул ее в руку девочки.

— Это вам.

— Он у меня отберет.

— Не отберет. Найдите надежное местечко и спрячьте ее там.

Она задумчиво тряхнула головой и как бы с сомнением сжала пальцы.

— Я навещу вас еще разок, — пообещал Равинель. Надо было уйти непременно на добром слове, оставить приятное впечатление, сделать так, будто ни козы, ни прачечной и в помине не было.

На пороге Равинель столкнулся с почтальоном — сухопарым человечком, согнувшимся под— тяжестью своей пузатой сумки.

— Привет, начальник… Вы хотели меня видеть? — прищурился почтальон. — Не иначе как по поводу вашей пневматички.

— Нет. Я… Я жду заказное письмо… Вы говорите, пневматички? Почтальон поглядывал на него из-под фуражки со сломанным козырьком.

— Да. Я звонил, но мне никто не открыл. И я бросил ее в ящик. Что, вашей половины дома нет?

— Она в Париже.

Равинель мог бы и не отвечать, но теперь он стал осторожен. Приходилось заискивать.

— Ну, пока! — отозвался почтальон, вошел в дом и хлопнул дверью.

Пневматичка? Но от кого? Конечно, не от «Бланша и Люеде». Он ведь только что там был. Быть может, от Жермена? Вряд ли. Но, может, она адресована Мирей? Равинель шел домой по освещенным улицам. Внезапно похолодало, и мысли забегали быстрей. Дочка почтальона ничего не видела, а если что-нибудь и видела, то ничего толком не поняла, а если и поняла, то не разболтает. Все знают Ми-рей. И всякий, кто обнаружил бы ее тело, непременно дал бы знать.

Но вот пневматичка! Возможно, ее послал вор, чтобы продиктовать свои условия.

Конверт лежал в ящике. Равинель прошел на кухню и стал рассматривать его под лампой. «Господину Фернану Рави-нелю». Почерк!… Он закрыл глаза, посчитал до десяти, подумал, что, должно быть, заболел, серьезно заболел. Потом открыл глаза и впился в надпись на конверте. Провалы памяти… раздвоение личности… Когда-то давно, еще в университете он читал про это в старой книжке Малаперта… Раздвоение личности, шизофрения…

Нет, это не почерк Мирей. О господи! Почерк Мирей? Быть того не может!

Конверт аккуратно заклеен. Пошарив в ящике буфета, он достал нож и, держа его как оружие, направился к столу, где на глянцевой клеенке лежал розоватый конверт. Кончиком ножа он поискал щелку в конверте. Тщетно! Тогда Равинель со злостью вспорол его и, затаив дыхание, ничего не понимая, прочел письмо.

«Дорогой, я уеду дня на два, на три. Не беспокойся, ничего серьезного. Потом объясню. Продукты в погребе, в шкафу для провизии. Сначала доешь начатую банку варенья, а потом уж открывай новую. И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой. А то ты вечно забываешь. До встречи!

Целую тебя, как ты любишь, мой волчище.

Мирей».

Равинель, перечитал письмо медленней, потом прочитал еще раз. Не иначе как завалялось на почте. Наверно, Мирей опустила его в начале недели. Он взглянул на штемпель. «Париж, 7 ноября, 16 часов». 7 ноября — это… да это же сегодня! Черт побери, а почему бы и нет? Значит, Мирей была в Париже. Что может быть естественней! В горле у него застрял ком. Он вдруг захохотал. Захохотал громко, безудержно. Глаза застилали слезы… И тут ни с того ни с сего он размахнулся и запустил через всю кухню ножом. Нож вонзился в дверь и задрожал, как стрела. А Равинель, ошеломленный, оглушенный, с открытым ртом и перекошенным лицом застыл на месте… Потом пол под ним закачался, и он упал, брякнувшись головой. Неподвижный, оцепенелый, с густой пеной в уголках, губ, он долго лежал на полу, между столом и плитой.

Очнувшись, он тут же подумал, что умирает. Даже не умирает, а уже умер… Мало-помалу он освободился от странного оцепенения и словно перешел в состояние невесомости. Все его существо как бы разделилось на две взаимонепроницаемые части, как смесь воды и масла. С одной стороны, он испытывал чувство освобождения и бесконечной легкости, но в то же время чувствовал себя и тяжелым, даже липким. Еще одно, ничтожное усилие, и он преодолеет эту раздвоенность, стоит только открыть глаза. Но, увы, у него ничего не получилось. Глаза не открывались — и все! И тут он вдруг очутился в каком-то мертвенно-бледном пространстве. В чистилище… Наконец-то он свободен… Правда, он осознавал это как в тумане, смутно… Да… Он ощущал свое тело жидким, аморфным, готовым принять любую форму… Он обратился в душу… Он уже не человек от мира сего. Он — душа. Можно начать все сначала… Начать сначала, но что начинать? К чему спрашивать? Главное — следить за этой белизной, проникнуться, пропитаться ею, вобрать в себя ее свет, как вбирает вода солнечный луч… Вода, до самого дна пронизанная светом… Стать бы водой, чистой, прозрачной водой… Где-то там, подальше, белизна отливала золотом. Это не просто пустота. О нет! Кое-где проступают темные пятна. Особенно вон там, в темном, мутном углу, откуда доносится размеренный монотонный гул. Может, это гул былой жизни? Вдруг белая пелена шелохнулась, показалась черная двигающаяся точка. Теперь достаточно произнести лишь одно слово — и рухнут все преграды, и наступит долгожданный покой. Покой и тихая радость, чуть окрашенная легкой печалью. Слово это так и носится в воздухе. Сначала оно было где-то далеко, но вот с рокотом приближается. Где же оно? И вдруг вместо слова муха!

Муха. Просто муха. На потолке сидит муха… А большое темное пятно в углу — это буфет. И вот все начинается снова; холод, тишина. Я ощупываю кафельные плитки. Я весь заледенел. Я лежу на полу. Я Равинель. На столе письмо…

Главное — не пытаться понять. Не мучить себя вопросами. Лучше подольше оставаться вот в таком отрешенном безразличии. Трудно. Страшно. И все равно не нужно думать. Надо только осторожно пошевелиться. Тело, кажется, слушается. При желании можно поднять руки. Пальцы сгибаются. Взгляд с удовольствием останавливается на окружающих вещах. Надо называть все подряд по складам: пли-та… плит-ка… Так, все правильно… Но на столе розоватая бумага, вспоротый конверт… Внимание! Опасность! Надо бежать, спиной к стене, ощупью, открыть дверь, потом запереть на один — нет, на два оборота. Теперь уже неизвестно, что происходит за этой дверью. Даже лучше не знать. А то, чего доброго, еще увидишь, как слова соскальзывают с бумаги, отделяются друг от друга, выстраиваются в ряд и в конце концов вычерчивают страшный силуэт.

Добравшись до конца улицы, Равинель оборачивается. Издали кажется, что в освещенном доме кто-то есть: ведь, уходя, он не выключил электричество. Обычно, возвращаясь по вечерам, он видел за занавесками движущуюся тень Ми-рей. Но сейчас он отошел от дома слишком далеко, и если тень даже и движется, все равно ее не разглядишь. Вот он и на вокзале. С непокрытой головой. Выпивает две кружки пива в соседнем кафе. Виктор, бармен, занят по горло, а то бы непременно с ним поболтал. Он подмигивает, улыбается. Почему это совершенно свежее пиво обжигает его как спирт? Бежать? Нет, бежать бесполезно. Другое розоватое письмо придет к полицейскому комиссару и поведает ему о преступлении. Мирей может пожаловаться, что ее убили. Стоп! Только не думать! На перроне полно народу. От красок режет глаза. Красный свет светофора слишком пронзителен, зеленый приторен, как сироп… От газет пахнет свежей краской, а от людей… от людей несет запахом дичи… Поезд воняет, как метро. Вот! К этому и шло… Днем раньше, днем позже… Какая разница? Рано или поздно он должен был обнаружить то, что скрыто от других. Между живыми и мертвыми разницы никакой. Чувства наши грубы, и мы обычно воображаем, будто мертвые далеко, верим в существование двух миров. Ничего подобного! Они тут, эти невидимки, на нашей грешной земле. Они вмешиваются в нашу жизнь, пекутся о своих делах. «И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой». Они говорят немыми устами, пишут призрачными руками. Люди рассеянные обычно вообще этого не замечают. Эх, лучше бы вовсе не рождаться, не бросаться в бурную, сверкающую жизнь, в вихрь звуков, красок, форм… Письмо Мирей — лишь начало посвящения в тайну. К чему ужасаться?