… Ни в этот день, ни в следующий, ни через неделю ничего больше не случилось.

Борис, уходя от топографов, выбрал удобный момент, наклонился к Полиному уху, щекоча бородой, шепнул:

– Приду, не выгонишь?

Полина отпрянула, царапнула взглядом нахальную морду, будто кислотой плеснула. И все же, когда Борис остановился меж деревьев на опушке и помахал рукой, оглянулась, хотя все ее существо, каждый нерв бесился и протестовал против себя, против него и вообще против всего на свете.

Борис ушел и больше не появлялся Растворился и исчез он для Полины, словно и не приходил никогда. Все шло своим чередом: профиль, столбики пикетов, топор с дребезжащей ручкой, подрубленные елки и пихты, которые почему-то надо было, по инструкции, стаскивать в кучи (Димка упорно напоминал: тайгу захламлять нельзя и ссылался на каретинскую расправу за беспорядок).

Немного оставалось до дней, нарушивших, взломавших этот черед. Не знала Полина и никому бы не поверила, что скоро все станет с ног на голову, что она будет вспоминать то необычное утро, свои мысли, видеть их в снах здесь, в тайге, в аэропортах и на вокзалах, в городе, долго, вечность, как те сто лет, разделяющие ее с юностью.

Сутки над лагерем бродили черные лохматые тучи, погромыхивали далекими грозами, суетились, но не пролили ни одной капли. Зато в первый ненастный день без перерыва лил дождь. С грозой, в клочья разрывающей матово-синее низкое небо, иногда с порывистым ураганным ветром, с хряканьем, укладывавшим все подряд: сухостой, кудрявые кедрачи, горбатые одинокие елки на склонах разлапистых отрогов. Тайга размокла, разбухла и почернела. Ручей превратился в речку, которая не хотела убегать под землю и, смывая лесной подсадок, пробивала русло по распадку, заваленному буреломом. Палатки, придавленные и обвисшие, жались друг к другу, как олени в буран, всхлопывали тяжелыми боками, тоскливо бубнили под дождем. А на следующий день ненастье, будто не взяв с первого штурма крепость, наложило долгую осаду: занудила осенняя мокрота – то ли дождь, то ли водяная пыль.

Вот в такую слякоть, когда отоспавшиеся за двое суток топографы все же вышли после обеда на рубку просек (больше от скукоты и желания размяться), за ручьем напротив лагеря появился человек. Брезентовая куртка его задубела от сырости. За плечами, стволом вниз, болтался карабин, глухо шаркающий при ходьбе; развернутые голенища болотных сапог блестели, как полированные; из-под надвинутого капюшона торчала мокрая борода. Человек перебрел ручей и стал подниматься к палаткам.

Полина сидела под тентом, натянутым над костром, и чистила картошку. Услышав скрип резиновых сапог и тяжелые шаги у себя за спиной, обернулась, зажимая в одной руке дряблую недочищенную картошину, а в другой – нож, встала.

– Что же это ты меня с ножом встречаешь? – Борис прошел к костру и сел – Мужики-то где?

– Работают, а не шляются по тайге, как некоторые, – пришла в себя Полина и бросила картошину в ведро с водой.

Был ли для Полины неожиданностью его приход? Бог знает. Скорее всего, нет. С того самого момента, когда она обернулась вслед уходящему Борису, поняла: пристал парень – не отвяжется, пока не отошьешь его.

– Что пришел? – Полина, подчеркивая безразличие, вытянула очередную картошину, обломала ростки и начала чистить.

– К тебе, – Борис улыбнулся и снял капюшон.

– В таком случае вали обратно, пока не стемнело.

– Хоть чаем напои, потом уж прогоняй, – улыбка как бы зафиксировалась на лице: не живая, а как на фотографии. – Не видишь – вымок насквозь.

«Что сидит лыбится?» – подумала Полина, а вслух сказала:

– Кто тебя заставлял тащиться сюда?.. Чай вон в чайнике, пей.

– К такому чаю губы примерзнут, ничего себе гостеприимство! – и Борис потрогал засмоленный бок чайника, будто тот и вправду был со льдом.

– Как хочешь, мне некогда с тобой тут, вон, кажется, мужики с профилей идут, – Полина схватила ведро и пошла на ручей.

– Им хорошо! О них заботятся. Позабочусь и я! – приготовленные у костра дрова полетели в огонь. Навалив груду дров так, что вместо огня повалил дым, Борис крикнул:

– Я сейчас еще и ковровую дорожку расстелю! А перины взбить или нет?

И замер.

От выхода просеки по берегу ручья шли двое. Странно шли. Маленький, забросив руку здорового бородатого себе на шею, почти тащил того на себе. А бородатый перепрыгивал одной ногой и матерился.

Сбросив с себя руку бородатого, маленький усадил его на землю у ног Бориса и крикнул:

– Поля! Этот жлоб ногу себе порубил! Иди скорее!

Началась суматоха, которая бывает от неожиданности: все знают, что нужно делать, но никто ничего не делает, а лишь все командуют.

Там, на профиле, Димка не растерялся, хотя здорово струхнул при виде рассеченной ноги, – перетянул выше колена ремнем и замотал грязной майкой. А здесь он стоял около пожелтевшего, с запеченными губами Пустынника и то и дело просил у Полины, роющейся по палаткам в поисках аптечки:

– Поля, ну сделай что-нибудь! Поля! Ну что-нибудь…

Будто она, как волшебница, могла излечить стонущего Пустынника.

– Да заткнись ты в конце концов! – Поля с треском разорвала обертку бинта. – Раскудахтался!

… Когда Пустынник с замотанной до колена ногой, задрав ее к потолку, лежал в палатке, а около вертелся успокаивающий то ли его, то ли самого себя Димка, к Полине подошел Борис:

– Может, я пойду?

– Да иди, кто тебя держит? – отмахнулась она.

– Я еще приду. Потом. Ладно?

– Что? – вздрогнула Полина, подняла и опустила голову, покачала из стороны в сторону, закрыла глаза, и не понять было: утвердила что или отвергла.

Дождю радовались одни мхи…

У Пустынника поднялась температура, и он потускнел, пожух, как осенний лист. Лежал молча, лишь время от времени выплевывал маты и жаловался, что у него дергает ногу. Где-то в Енисейске стоял вертолет, ожидая хотя бы мизерного просвета в серой гуще неба, чтобы вывезти больного. Больной ждал вертолет, вертолет ждал погоду, погода никого не ждала.

И стала Полина сестрой милосердия.

Сидела около Пустынника, помочь-то могла лишь своим присутствием. Смотрела в блестевшие глаза, на горбатый кадык, то и дело сновавший, как челнок, на руки, обвитые толстыми синими жилами, которые совсем недавно безжалостно и бессовестно хватали ее, сдавливали тело… Ни отвращения, ни злорадства, ни радости не было у Полины к Пустыннику. «Вот лежит и, наверное, кроме мыслей о себе, ничего больше нет в нем, – думала она, – всегда так бывает: пока человек в силе – заботится о себе как о душе, какой угодно душе, хорошей ли или вот такой, как у него. Стоит отнять силу – заботится о себе как о теле. Интересно, о чем мне сейчас заботиться? Кажется, все время я забочусь о теле. А о чем больше? Что еще у меня осталось?.. Зашевелился, воды дать надо. Ишь, губы-то как обметало!»

Ошиблась, потому что долго молчавший Пустынник повернул к ней голову и спросил:

– Полин, ты замужем была?

Если бы Пустынник вскочил и начал плясать, меньше бы удивилась Полина, меньше бы удивилась даже тому, схвати он ее этими руками, как тогда. Не знала Полина: ответить ему или «отбрить» за прошлое. Ответила:

– Была, а что?

Ответила и почувствовала, что между ними в ту же секунду возникло что-то. Какой-то мостик перекинулся от него к ней. Ведь спрашивали о ней, о ее жизни! Не лезли грязными грубыми руками, не бросали реплики по поводу ширины ее бедер и плоской груди, а спрашивали о ее прошлом! Спроси это другой кто-нибудь, Каретин даже или Борис, отбрила, наверное, бы.

– Где он теперь? – на лице Пустынника ничего не прочитать.

– Тебе какое дело? Не напоминай. – Полина отвернулась.

– Обижаешься поди за то?

– Дурак ты.

– Дурак, – согласился Пустынник.

… «Овдовевший» Димка приходил с профиля раньше всех и сразу шел к Пустыннику. Мячиком вкатывался в палатку и кричал:

– Ну что? Не сдох еще? – хохотал и хлопал по животу больного. – Терпи, корешок, сегодня слышал: гудел где-то, да, видно, не пробился к нам. Завтра железно будет, гадом буду!