(Голоса: «Мы его очень любим и что получается — что мы ему не нужны… Дайте Боровскому сказать!..»)
Мне кажется это невозможным, что Любимов находится в театре, а вы принимаете какой-то устав без него.
Филатов. Нет таких усилий, которых мы не предприняли бы, чтоб он был здесь. Ну, понятно, что пожилой человек, понятно, что гений. Все ясно. И его принадлежит ему. На это никто не может посягать, а если бы посягнул, оказался бы в дураках.
(Крики из зала: «А мы ему не нужны!..»)
Не нужны. И он имеет на это право. Давайте с этим закончим. То, что «он меня не любит, он мне ролей не дает», — и не даст. И может, уже по отношению ко многим, и правильно сделает. Поэтому особенно этого писка истерического, что «мы ему не нужны, так обидно, не нужны» — ну, свою обиду детям расскажи, в семье, «как обидно, он мне не дает ролей». И не даст. И по отношению ко многим совершенно справедливо, потому что за это время, которое он вам подарил, многие из вас могли бы, топоча ножонками и стуча ручонками, сделать себе хоть какую-то судьбу. Но вы отнеслись к своей жизни паразитически: «мы — Таганка, два притопа, три прихлопа, концертные бригады»… Кто такие? Банда анонимов. Кто из вас кто? Простите за грубость, но я говорю настоящее, это правда так. Как ни обидно, но это надо в себя пустить, иначе мы вообще перестанем все понимать.
Второе. Золотая легенда под названием «Театр на Таганке» кончена. Это отчетливо понимает и декларирует Юрий Петрович Любимов. Отлично понимаем и мы. Для Театра на Таганке при его высоте и славе сегодняшнее такое полупостное существование в респектабельном зале один к одному, и еще там кое-где свободные местечки — это уже позор. Это смерть. Завтра будет смерть физическая, потому что понятно, что тут уже ничего не поделаешь. Поэтому надо обязательно проститься в уме, чтоб чуть-чуть быть похожим на свободного человека, выбраться из-под обломков этой фетишистской легенды под названием «Театр на Таганке» и понять, что театра этого нет. Что есть данность. А теперь поговорим о ней. Я для себя внутри психологически разделяю: был Театр на Таганке, сейчас нечто уже другое — почему? Потому что Юрий Петрович меня во многих поступках, иногда просто аморальных, не устраивает, как и многих из вас. Я лично о себе говорю, я не судия и не безгрешен, как это называется — и многие из вас в разных ситуациях мне просто иногда непонятны. Но я иногда делаю допуск, почему я никогда не ссорился и почему вернулся в этот театр в надежде на то, что кто-то был напуган — в той ситуации я думал, что театр должен был вести себя иначе с Анатолием Васильевичем. Может быть, мягче, без такой большевистской запальчивости, но должен был вести себя иначе. Многие из вас в этом смысле нечисты. Теперь возникает ситуация. Вот мы поделили: вот Театр на Таганке прошлых времен и замечательная легенда и не-легенда — легенда осталась, а было замечательное прошлое. Сегодняшнее никак не совпадает. Юрий Петрович Любимов, замечательный тогда, отважный человек, научивший нас говорить то, что мы говорим в его отсутствии и в его присутствии — пусть он придет, я ему повторю, и гораздо, может быть, более жестко, уж я имею право это говорить, мне за него чуть не сломали башку во времена Анатолия Васильевича.
Боровский. Это было в отсутствие Любимова!
Филатов. Позволь, эта песня, Давид, мы с тобой говорили тоже отдельно, она мне не кажется столь убедительной. Не могу я его за грудки взять. Какое отсутствие-присутствие — театр заплатил деньги, Попов просил, умолял — пошли люди на коленях. Что ты еще хочешь от людей? Прийти к нему туда, на дом? Может, ему еще Горбачева привести? Ну надо же понимать свои возможности. Надо понимать, что ты всего лишь человек, ну не бери ты на себя функции Господа Бога. Это в Кремль проще войти, чем к нему. С кем угодно из московской или российской власти проще встретиться. Ну объяснись ты хотя бы, успокой людей, скажи — я подписываю договор с этим, с этим, с этим. Это будет история, похожая на историю с Олегом Николаевичем — он взял своих и увел. Мило, красиво, это его дело. Но он не выгонял никого из коробки. Но он не дает ни одной минуты, он даже не желает объясняться — а выгонит он кого-нибудь или нет. Об этом же сейчас идет речь. А есть ли у него намерение посягать на… или нет. Широкое толкование есть в любом пункте, понимаете. (Про Боровского.) Вот он пошел к Юрию Петровичу… И самое поразительное для меня, что никто из людей, защищающих Юрия Петровича, не присутствует. Ну кто-нибудь из ребят, которые такие счастливчики и намерены подписать этот договор — сколько он будет длиться, что он из себя представляет — я боюсь, что ничего, кроме стыда, он им не принесет, потому что это 15–20 каинов просто еще раз — у них уже печать во лбу у многих. А здесь, в этой ситуации, в безумной стране, запуганной, голодной, еще и это вы берете на себя…
(Голоса: «Это безбожно!»)
Да уж не будем тут говорить о Боге, но просто хоть нормально, чтоб жена с тобой ложилась периодически, хоть об этом подумай, если она нормальный человек, она уже с тобой не ляжет после этого. Я думаю так, потому что никто не думает о таких простых вещах.
И здесь нужно с той легендой попрощаться. Существовал один Любимов, теперь он другой. Я в этом заморском господине фазанистом не узнаю того человека, который меня научил даже вот возможности сегодня говорить. Поэтому я прощаюсь, я спокойно опускаю занавес над тем периодом, достаточно благородно, никого не пытаясь оскорбить. Что случилось — не знаю. Это на сегодняшний день предмет для изучения психиатров, а уже не предмет для исследования искусства или чего-нибудь еще. Не знаю. Буду даже, наоборот, рад, если это будет так, потому что тогда будет ясно: ну, заболел человек, это печально, горько. Но это опять личное дело Юрия Петровича. Страшнее другое: никто не сумел добиться от него ответа на вопрос, что будет с людьми. Он говорит: «Это не мое дело», но это не ответ на вопрос. Если все остаются на своих зарплатах — тогда другое дело, доживают хотя бы до пенсии. Потому что, конечно, Давид прав — без Любимова что такое этот театр, что это за остатки из ведущих артистов театра. Ведь им нужен главный режиссер, и они должны попробовать выжить, но для этого они обязаны делать шедевры, иначе сожрут их спустя сезон, и сюда войдут другие, более талантливые люди, что тоже будет справедливо. Времена такие. Об этом подумать надо, но для этого нужно расшифровать — что же все-таки имеет в виду Юрий Петрович. Он ни на один вопрос не отвечает. Говорит, что это его частное дело. Возможно, это частное дело, если вы заключаете договор всего лишь, хотя я не могу понять, какая корысть за этим стоят.
Повысить кому-то зарплату до 5 тысяч? Двадцати людям, ну, допустим, это легко переживаемая вещь. Не было этих денег, и не надо, Бог с ними. Вот что это такое? Потому что можно бесконечно говорить: ну как мы без Юрия Петровича будем разговаривать, когда его нет. Ну вот нам бы хотелось задать ему вопросы. Возможно, вопросы эти всех бы успокоили. Хотя контракт наводит меня на мысль, что когда человек об этом не думает, он не выносит контракт. От этого паника ведь. Отчего возникла в первые дни глобальная идея поменять вообще художественного руководителя — от ужаса. И он естественен. Людям хочется немножко еще пожить, немножко позаниматься искусством, немножко поиграть. И пусть не всем удастся при новом, другом. И нельзя обольщаться и потом говорить: мы же голосовали — не будет так, все равно будет довольно жестокая ситуация, но хоть ситуация, при которой можно себя уважать — мы попробовали. Стряхнем с себя обломки и пыль с ушей, и поймем, что того периода нет, и его никогда не будет. Я только одной мысли не понимаю. Бесконечно понимая, что этот театр умер, Юрий Петрович именно в это время затевает реорганизацию. У Булгакова сказано: «какие странные похороны». Это что такое: с одной стороны вроде бы смерть, а с другой стороны перспектива? Чего? Будут артисты играть лучше или он будет чаще бывать в стране? Или спектакли — гарантировано, что это будут шедевры, или их будет больше? Кто мешал ему до сих пор заниматься искусством? Как мешали эти люди, он с ними и так не работал. Зачем теперь обозначать тех, «кого я люблю» — ну, ты и так их обозначил уже. Я думаю, что из этой шпаны никто не пришел — я что-то их не вижу, любимовцев. Вот что такое страх, вот какая омерзительная вещь.