Зачем же он иным слывет?
Зачем никто не наплюет
Ему в глаза?
О люди, люди![2]

Сперва оторопело замер, принимая убийственный гнев этих слов на свой счет. Затем нервно вздернул на лоб очки, поднялся с места и принялся мерить шагами палату из угла в угол.

Нет, нет! Не его, еще не зачатого в далекие те времена, хотел раздавить своим презрением поэт. Он-то уж как-либо выкарабкается из-под обвала этих слов, зная, на кого они были обрушены. «Потомка гетмана дурного» — Петра Скоропадского живьем похоронил под ними неистовый Тарас.

А он ведь совершенно не причастен к гетманщине. Наоборот, уже более сорока лет носит в «экзиле»[3] репутацию борца, выступавшего против последнего из Скоропадских на Украине. Именно ему, по-мирски Ивану Огиенко, тогда еще не имевшему даже мысли о духовном сане, сам Симон Петлюра вручил портфель министра Директории и нож «просветителя» национально «несознательного» народа. Верно, недолго довелось тешиться министерскими атрибутами. Очень недолго. И самого «батьку атамана» и всех его министров постигла участь незадачливого гетмана Павла Скоропадского. Так и остался украинский народ «несознательным», неблагодарным к своим «освободителям». Этот же народ сам и вымел прочь из своей хаты весь петлюровский сор и насмешливо пропел вослед: «В вагоне — Директория, под вагоном — территория…»

Тяжко и грустно все это вспоминать. Да и не время нынче раздумывать о делах земных и мирских. Он должен во что бы то ни стало удержать в себе искусственную святость хотя бы до тех пор, пока не закончит адову эту работу. Воздев к иконам глаза, он прошамкал старческими губами: «О Христе-боже мой, возвесели силою твоею благоверные люди, даруй им победу над супостаты, господи! Пошли имущим оружие твое — силу непобедимую!..»

Пугаясь собственного шепота, он сторожко оглянулся вокруг. Не подслушивает ли, упаси господь, кто-либо из этих прогрессистов? Вдруг снова угадают, что молится он об американском ядерном оружии. Уж вовсе ни к чему, чтобы верующие пронюхали об этом его самом тайном вожделении, о мечтах.

Верующие должны молиться и плакать, слушая, как он, высокопреосвященный митрополит Виннипега и всея Канады, учит их покорности и боголюбию не как-нибудь, а словами Тараса Шевченко. Только где же они, эти спасительные слова?

Перелистывая «Кобзаря», он внезапно и радостно оживился. Гаснущая память подсказала: «Марина!» Да, здесь можно кое- чем поживиться, кое-что стибрить у вольнодумца. Разумеется, не эти строки, где легко можно узнать самого себя: «Того и зверь не может дикий, что вы, поклоны отбивая, творите с братьями…»

Ага, вот это, наконец. Здесь можно помудрее да похитрее перевернуть, как надо. Подать в «послании» так, будто поэт всегда одну руку клал на скрижали закона божьего (вот там, где глаголется от Матфея), а второй писал обращенные к угнетенным и поневоленным братьям своим успокоительные слова. Будто он вовсе не призывал к топору, а мягко уговаривал, «чтоб научались путями добрыми ходить, святого господа любить и брата миловать…»

Изрядно взопрел смиренный, поспешно выкладывая на бумагу извращающую поэта кривду. Умаявшись, он неторопливо отложил ручку и замахал своей десницей над потным челом, отгоняя совсем иные, жалящие слова, пчелиным роем кружащиеся в мозгу:

…Будем лучше
С багряниц онучи драть,
Из кадил табак курить,
Печь иконами топить…
А кропилом будем, брате,
Подметать пол в новой хате![4]

О прочь, прочь греховные кошмары! Не мешайте тянуть дальше ниточки лжи, отысканные ценой таких дьявольских усилий. Но к этой пряже позарез нужны мысли Тараса о любви к Украине, да хорошо бы одновременно к богу… Но где такие найдешь?

Вот тут-то совсем сбитого с толку владыку постигла уж вовсе нежданная оказия. За спиной что-то глухо шлепнулось на пол. Он порывисто повернулся и заметил, как из его свалившейся митры выскочила и шмыгнула под шкаф здоровенная крыса с голым хвостом. А может, это померещилось? Он обрадовался бы, как ребенок, окажись это обычной старческой галлюцинацией. Они повторяются частенько, почти весь восьмой десяток лет. В часы одиночества и тоски ему постоянно чудится всяческая пакость. На прошлой неделе видел наяву живехоньких чертей с рожками и копытцами.

Сегодня же в его палаты наведался обыкновеннейший «пацюк» — злющая голохвостая крыса. Она, вероятно, давно уже затесалась сюда. Вон в шкафу погрызены книги, собственноручно им написанные. Изуродованы корешки и переплеты древней библии в его переводе, «исследования» об автокефальной церкви, деяний Кирилла и Мефодия. Да и новейшие изгрызены — «Святая Почаевская лавра», подшивки журнала «Вера и наука» с его стихотворным циклом «Под небесами», даже словарь языка «Кобзаря», составленный его митрополичьей рукой и им же «истолкованный», изданный националистическим союзом «Трезубец».

Но не эти утраты окатили смиренного морозом, будто когтями между лопатками рвануло. Неужели снова куда-то бежать, удирать, скрываться? Кажется, в этом мире уже не осталось для него надежного пристанища. Только потустороннее.

Крысы на всю жизнь запомнились черными вестниками беды и скитаний. Началось это в Киеве, в окаянном 1918 году. Его тревожный сон оборвал настойчивый грохот в дверь. Впопыхах сунул ногу в башмак и завизжал от ужаса. Наступил на что-то живое, теплое, щетинистое. Вытряхнул из ботинка хвостатую крысу и чуть не умер с перепугу. А на пороге появился вестовой от самого «головного атамана»:

— Торопитесь, пан министр! Удираем! Красные уже на Бибиковском бульваре!

С той поры начались мытарства. Не успел отдышаться в Каменце-Подольском, натянуть на плечи профессорскую тогу, как от красной «инвазии»[5] пришлось драпануть в самую Варшаву. Там задержался подольше, сеял с университетской кафедры ненависть, темень и коричневый яд национализма. Но покоем уже не обольщался. С ужасом ждал, что из «умиротворенных крес»[6] хлестнет народным гневом в панскую Варшаву, смоет и его прочь не только с кафедры, но и вообще с этого света. Тогдашняя «Жечь Посполита» уже не казалась надежной норой. Он понимал, что от любого толчка она развалится в любой миг. Лишь только нашествие гитлеровцев принесло облегчение. За спинами вояк фюрера показалось спокойно. Он был настолько благодарен «спасителям», что даже харитонизировался в епископы, чтобы помогать им молитвами. Грезил о том, как сядет не на эту далекую холмскую епархию, а на центральную— киевскую.

Вдруг однажды утром появился лихой вестник. Накануне у отца епископа была такая милая встреча с приближенным Гитлера и Гиммлера, губернатором Варшавского округа Людвигом Фишером. Вежливый гауляйтер признал все заслуги Ивана Огиенко перед рейхом. Был приятно удивлен мудростью верноподданного епископа, который аргументированно доказывал духовное родство автокефальной церкви с арийством. Окрыленный этим признанием, Огиенко помчался в склеп собора за новыми аргументами. Вытащил из архивных полок пачку пропыленных бумаг и отскочил с перепугу — через его плечо прыгнула огромная крыса.

А вскоре — полубезумный «блицдрапенмарш» в западные зоны разгромленного рейха. Верно, там легко открестился перед новыми хозяевами от предыдущих грехов и спустя несколько лет покатил свою черную душу через океан, на американский континент. Тут, в Канаде, с 1951 года таскает на себе митрополичий саккос с омофором и называется уже не Иваном, а Илларионом. Надеялся, что уже до последнего вздоха доживет в золотых ризах, а тут снова зловещая примета. Куда же теперь? Сжав голову ладонями, он потряс ею и пробормотал, словно молитву, строфу собственных стихов: «Оставь все будничное, человек, и только вспоминай о божьем…»